Почему так важен Оруэлл — страница 20 из 35

[45]. Но в конце он был слишком слаб, чтобы рискнуть на любую поездку подобного рода. Невозможно размышлять о нереализованных проектах Оруэлла на Миссисипи, не испытывая при этом острого чувства утраты.

Взаимосвязь между здоровьем Оруэлла и Америкой присутствовала и в более прозаичной плоскости: стрептомицин, единственное лекарство, способное вылечить его легкие, производился только в США, и с приобретением его в Англии были сопряжены определенные бюрократические, а также финансовые, трудности. Пытаясь получить доступ к регулярным поставкам этого медикамента, Оруэлл заручился помощью Дэвида Астора. Однако вновь этого оказалось слишком мало, и было слишком поздно: их переписка вызывает ту же грусть, что и его письма к Дуайту Макдональду (к тому времени в одиночестве работавшему над собственным блестящим изданием Politics, с которым сотрудничал Оруэлл) с мольбами приобрести пару ботинок большого размера для человека, впавшего в нужду в стране, живущей по карточкам. Последнюю ссылку на Америку я сумел обнаружить в его письме к Астору, написанному совсем близко к концу, в июле 1949 года, в котором он спрашивал: «Читали ли вы „Нагие и мертвые“? Ужасно хорошая книга, из всех вышедших — лучшая книга о прошедшей войне». Вот еще один проблеск невоплотившихся надежд на начало нового плодотворного литературного мероприятия, которому так и не суждено было расцвести.

Инновационная медицина, способная спасти ему жизнь, контакты с собратьями-диссидентами, предварительно установленные, но не подкрепленные личным знакомством, неизведанные пространства другой литературы и другого языка — американская тема во всех смыслах стала для Оруэлла упущенной возможностью.

V. Оруэлл и «английскость»: Антиномии святого Георгия

Фраза «английский до мозга костей», столь часто сопровождающая имя Оруэлла, ему самому послужила бы, практически несомненно, мишенью для презрительных насмешек. Немногие из сцен его художественных произведений столь же автобиографичны, как отрывок из начальной главы романа «Да здравствует фикус!», воспроизводящего время, проведенное им в должности помощника продавца книжного магазина на углу Саут-Энд-Грин, Хампстед. И вот мы видим, как ничтожный в своем положении Гордон Комсток вынужден сдерживать себя, со всей вежливостью общаясь с лишенным всякого литературного вкуса снобом, миссис Пенн:

«Понимаете ли, мистер Комсток, в Голсуорси чувствуется что-то поистине великое. Такая широта, такая мощь, столько чисто английского и вообще человеческого. У него каждое произведение — человеческий документ».

«И у Пристли, — вступил Гордон. — Вы не находите, что Пристли тоже мыслит весьма широко?»

«О да! Так широко, так человечно! И такой выразительный язык!.. Нет ли последней книги Хью Уолпола? — перебила миссис Пен. — Меня сейчас как-то тянет к эпической, классической литературе. Вы понимаете, Уолпол мне видится поистине великим писателем, он у меня сразу за Голсуорси. Что-то такое в нем высокое, и в то же время что-то такое человеческое».

«И язык — истинно английский», — поддакнул Гордон.

«Несомненно. Дивный, дивный английский»[46].


Но даже столь безмерного сарказма недостаточно, чтобы обескуражить «лагерь Альбиона» в рядах почитателей Оруэлла. Некоторые члены этой фракции даже указывают на самоотверженную его защиту Вудхауса как на проявление глубинного родства, которое связывает наши литературные достояния. Они как-то обходят вниманием тот факт, что Вудхаус фактически был американцем, а также то, что в те времена, когда ему понадобилась защита Оруэлла, на мистера Вудхауса сыпались клеветнические измышления со стороны каждого краснощекого хама и любителя ростбифов и демагогии «царственного сего острова»[47], против него была развернута безмозглая кампания по дискредитации, получившая официальное одобрение, и долгие десятилетия ушли на то, чтобы справиться с ее результатами.

По мере того как двадцатый век двигался к своему завершению, «вопрос о текущем состоянии Англии»[48] вновь обрел актуальность в самой острой форме. Британская империя рассыпалась (или таяла, термин здесь — дело вкуса и интерпретации), и на фоне этой гибели Шотландия, Уэльс и Ирландия выдвинули претензии на собственную государственность, в ответ южные части страны расцвели флагами святого Георгия. Эмблема с красным крестом появляется в барах, на лобовом стекле такси, на мускулистых конечностях футбольных фанатов, и это — скорее симптом общей неуверенности как во внутреннем положении государства, так и перед лицом вызовов, которые несет в себе идея «единой Европы». В этом контексте постоянно возрастает количество любителей небрежно цитировать Оруэлла. Особенно выделился Джон Мейджор, последний в двадцатом веке министр от тори. В апреле 1993 года, желая подбодрить свою консервативную аудиторию, он несколько раз повторил о заинтересованности в теории и практике идеи «единой Европы», но при этом заявил:

«Это — лучшее от Британии, это — вклад части нашей уникальности и самобытности в Европейский дом. Такой же уникальной и самобытной Британия останется и в Евросоюзе. И через пятьдесят лет она все еще будет страной длинных теней, ложащихся на сельские пейзажи, страной теплого пива, неистребимой зелени пригородов, любителей собак и бассейнов и, как сказал Оруэлл, „пожилых дам на велосипедах, едущих к святому причастию сквозь утреннюю дымку“, — и если мы настоим на своем, Шекспира продолжат читать даже в школах. Англия сохранится неизменной во всех мелочах».

Мейджор был достаточно высокого мнения об этой метафоре, чтобы включить ее потом в свою автобиографию. И он был достаточно уверен в авторитете использованного им имени, чтобы вернуться к нему в своей речи, произнесенной в августе 1995 года на конференции Консервативной партии:

«Я думаю, лейбористы читали роман „1984“ — книгу, рассказавшую нам о „двоемыслии“. Вы помните, двоемыслие — это такой фокус, состоящий в том, что вы умудряетесь придерживаться двух взаимоисключающих мнений, одновременно соглашаясь с обоими. Это — продукт интеллектуальной деятельности еще одного социалиста из частной школы. Его имя было Джордж Оруэлл. Но это не совсем так. Это был его псевдоним. На самом деле его звали Эрик. А фамилия? Вы догадались. Его фамилия была Блэр. Он поменял свое имя. Не могу сказать того же о своем визави. Он поменял все остальное. Свою политику. Свои принципы. Но имени своего, насколько мне известно, он не менял»[49].

Громкие аплодисменты и смех. Стоит заметить, что мистер Мейджор во втором своем обращении к личности цитируемого автора не был столь великодушен, как в первом случае, — из синонима патриотизма Оруэлл превратился в «социалиста из частной школы». Такой мимикрии, возможно, захотелось бы поучиться даже самому Тони Блэру, известному хамелеону. Но пример этот прекрасно показывает ту двойственность в отношении англичан к Оруэллу и, соответственно, двойственность в отношении Оруэлла к англичанам (или, следуя требованию Джона Мэйджора, оседлавшего тему унионизма и флага, назовем их британцами).

К унионизму и британскости Оруэлл относился с некоторой долей скептицизма. И хотя он едва упоминает валлийцев, а ирландцы у него возникают лишь в первой строчке гимна «Скоты Англии» и в паре мест, где вспоминаются зверства английских карательных отрядов, он довольно подробно писал о перспективах воскрешения шотландского национализма, движения, о котором узнал с помощью простого анализа писем своих читателей и к которому относился серьезно. Монархию он упоминал очень редко и, как правило, в пренебрежительном тоне. Понимая, что отречение от престола нанесло монархии практически смертельный удар, он чувствовал, что во время войны ей удалось сделать кое-какие успехи, и возможно, она сумела бы вернуть некоторые свои позиции, если бы могла позволить себе «действительно долгое царствование», и похожее правление началось вскоре после смерти как самого Оруэлла, так и последнего короля Георга.

В жизни Оруэлла вообще было много чего несбывшегося, что заставляет нас только жалеть о том, что этого не произошло. Вскоре после освобождения Парижа Оруэлл впустую прождал в Café Deux Magots появления Альбера Камю и ушел разочарованный. (Такое же чувство досады наполняет наблюдателя при мысли о несостоявшихся встречах Маркса и Дарвина, Ивлина Во и Г. Л. Менкена или Александра Солженицина и Владимира Набокова.) Как могли бы развиваться события, если бы Оруэлл лично встретился с Филипом Равом, Дуайтом Макдональдом или Мэри Маккарти? Как бы то ни было, одна встреча все же случилась, хотя ничего особенного из этого так и не вышло. Оруэлл получил приглашение выступить с речью на тему «Литература и тоталитаризм» в Оксфорде 23 мая 1941 года, на вечере, спонсорами которого были Демократический клуб социалистов и Английский клуб. Выступая в качестве казначея последнего, молодой Филип Ларкин помогал организовать ужин, проходивший после мероприятия в «не-слишком-удачном отеле», со всей серьезностью относясь к тому, что Дилан Томас в отеле «Randolph» превосходящего класса сумеет оказать более достойный прием. «Полагаю, это был мой первый опыт в области практической критики», — заметил позднее Ларкин.

На последних страницах «Памяти Каталонии» всплывает образ Англии, описанный Оруэллом в следующей манере:

«Полевые цветы на откосах, сочные луга с пасущимися крупными сытыми конями, сонные речки в зарослях ивняка, зеленые кроны вязов, дельфиниумы в садиках… Потом лондонские пригороды, баржи на грязной реке, знакомые улицы, афиши крикетных матчей, мужчины в котелках, голуби на Трафальгар-сквер, красные автобусы, синие мундиры полисменов — вся Англия, погруженная в глубокий-глубокий сон, от которого, боюсь, мы не очнемся, покуда нас не разбудит грохот разрывов»