Почему так важен Оруэлл — страница 22 из 35

слишком пассивными и бесстрастными, испытывая в душе особую неприязнь к полицейским.

Таким образом, поверхностное влечение к теплому пиву, мемориальным оттискам, церковным дворикам и отдаленным звукам ударов по крикетному мячу — то есть полному ассортименту того, что считается символом английскости по духу и характеру, — недостоверный признак в определении системы принципов. Одной из редких работ, которые Оруэлл просил своих агентов изъять из печати, было наскоро написанное для Британского совета эссе военного времени под названием «Английский народ». С современной точки зрения этот небольшой труд довольно убедителен. Достаточно сдержанная, хотя и решительно патриотическая, работа эта ни в коем случае не лишена критического взгляда на предмет исследования и не заигрывает с шовинизмом. Однако может сложиться впечатление, что она несколько выходит за рамки той постоянной амбивалентности, которой придерживался Оруэлл, когда речь заходила о родной его стране.

Оруэлл, со стороны матери имевший и французские корни, годы становления личности провел, наблюдая англичан с самых худших их сторон. Адский снобизм и садизм системы частных средних школ, грязная работа на империю нестираемым следом отпечатались в его сознании и обеспечили его творчество богатой фактурой, которую он так и не смог исчерпать. Даже во время Второй мировой войны, в период сожалений по поводу существующих в Америке антибританских настроений, он свободно признает, что «мы посылаем за границу наши худшие экземпляры». Похожее состояние неловкости знакомо каждому, попадавшему за границей в неудобное положение по вине дорогих своих соотечественников, а также всем, кто упорствует в убеждении, что даже самые несносные члены семьи должны быть защищены от критики извне. В произведениях военных лет Оруэлл доводит эту аналогию до крайности и даже слегка дальше. Англия — это семья, у руля которой находятся не те люди, писал он, где есть богатые родственники, которым все нещадно кланяются, и есть бедные родственники, которыми нещадно помыкают. Вдобавок в ней царит ужасный заговор молчания по поводу источника средств, на которые живет семья. (Такая клановая структура, кстати, характерна тем, что в ней нигде и никак не упоминается отец, это очень редкое для Оруэлла косвенное признание удручающих его отношений с собственным родителем.)

Оруэлл был настолько враждебен традиционному патриотизму и настолько был шокирован цинизмом и глупостью консерваторов перед лицом фашизма, что на некоторое время даже поверил в недостойность собственно Британии или же Британии как идеи того, чтобы за нее сражаться. В августе 1937 года он в сердцах написал:

«Отчаянно необходимо дать людям возможность разглядеть ложь, которую им говорят о „борьбе с фашизмом“, иначе, когда в следующий раз мы придем в себя, мы окажемся на фронте еще одной империалистической войны, замаскированной под войну „с фашизмом“, и еще десять миллионов человек будут убиты, прежде чем до людей дойдет, что фашизм и так называемая демократия — это Твидлдум и Твидлди».

По мере роста напряженности он продолжал держаться подобной точки зрения, пока подготовка к войне не вышла на финишную прямую. Он даже выдвинул удручающее количество необыкновенно глупых предложений, сделанных необыкновенно неподходящим для того людям, суть которых сводилась к подпольному сопротивлению правительству Черчилля. То, что в конечном итоге он отступил со своих позиций, превратившись в кого-то наподобие посттроцкиста-ополченца, стало большим облегчением. Новые взгляды, в свою очередь, стали новой ошибкой, в чем он признался читателям Partisan Review зимой 1944 года:

«Я не разделяю типичную для среднего английского интеллектуала ненависть к собственной стране, и победа Британии не приводит меня в уныние. Но по этой же самой причине я не смог верно составить для себя картину развития политических событий. Мне невыносимо видеть, как оскорбляют Англию, или, точнее, как оскорбляет ее кто-то другой. Мне хотелось бы думать, что мы не потерпим поражения, и мне хотелось бы думать, что классовые различия и империалистическая эксплуатация, за которые я испытываю стыд, не вернутся более. Я переоценил антифашистский характер войны, преувеличил размах действительно произошедших социальных изменений и недооценил невиданную мощь силы реакции. Этим подсознательным обманом окрашены все мои ранние к вам письма»…

Оруэлл был писателем, который всегда придерживался своей собственной температуры. Если столбик термометра поднимался слишком высоко или опускался слишком низко, он предпринимал меры, корректируя проблему. Он с той же готовностью мог анализировать скрытое высокомерие, содержащееся в шутках о шотландцах и евреях, с какой писал о том, что Британская империя благоволит «бандам евреев и шотландцев». Его слова в защиту английской кухни и английских пабов написаны в самой искренней манере, при этом он прекрасно знал и осуждал тиранию национального меню и наличие ограничений во времени продажи спиртного. Только на двух его архивных фотографиях снято то, что можно назвать совершенно обычным видом. Его длинное эссе, посвященное завариванию чая, в высшей степени ортодоксально, вплоть до чрезвычайно важных деталей вроде того, что следует нести заварочный чайник к котелку, а не котелок — к заварочному чайнику. А еще он был твердо убежден в том, что метрическая система измерений — вопрос, приобретший в Англии первых лет нового тысячелетия довольно нездоровый характер, — это нечто, совершенно непригодное для человеческого существа, не говоря уже об англичанине.

Он мог допустить необходимость метрической системы для научных или промышленных целей. Однако:

«В метрической системе измерений так и не удалось определить большого количества единиц, поддающихся визуализации, или же их там и не было вовсе. К примеру, нет никаких промежуточных единиц измерения между метром, что больше одного ярда, и сантиметром, что меньше половины дюйма. По-английски вы можете описать кого-то как человека ростом примерно в пять футов три дюйма… но я никогда не слышал, чтобы француз говорил: „Он ростом в один метр сорок два сантиметра“. Эта фраза не передает зрительного образа».

О том, что касается литературной стороны вопроса, которой Оруэлл, разумеется, не пренебрегал, он заметил: «Названия единиц старой системы — это короткие скромные слова, складывающиеся в сильные фразы. Лить кварту пива в кружку объемом в пинту — хороший образ, который вряд ли можно нарисовать с помощью метрической системы»[61]. В той же мере это относилось и к литературе прошлого с ее милями и фарлонгами. Об этом он писал в 1947 году. Через короткое время Оруэлл выражает протест своему агенту по поводу того, что американский издатель, готовя к выпуску роман «1984», перевел всю его метрическую систему в старую форму: «Использование метрической системы было частью смысловой конструкции романа, и я не хочу ничего здесь менять, если нет острой необходимости». Довольно ясно почему. В восьмой главе романа Уинстон Смит, бродя по улицам кварталов пролов, случайно стал свидетелем бессмысленного разговора с растерянным стариком, чья память — очень важная для Уинстона — представляет собой такую же развалину, за исключением ничего не значащих деталей:

«— Тебя как человека просят, — петушился старик и надувал грудь. — А ты мне говоришь, что в твоем кабаке не найдется пинтовой кружки?

— Да что это за чертовщина такая — пинта? — возражал бармен, упершись пальцами в стойку.

— Нет, вы слыхали? Бармен называется — что такое пинта, не знает! Пинта — это полкварты, а четыре кварты — галлон. Может, тебя азбуке поучить?

— Сроду не слышал, — отрезал бармен. — Подаем литр, подаем пол-литра — и все. Вон на полке посуда»[62].

С помощью этой перебранки Оруэллу прекрасно удалось изобразить одуревших от пьянства, потерявших почву под ногами людей, которых силой оторвали от знакомых вещей, бывших для них близкими и любимыми.

При этом внимание Оруэлла к легчайшим языковым модуляциям и оттенкам слов — еще одна особенность, отделяющая его от литературной школы «старой доброй Англии». В начале 2000-х годов, когда английский национализм вновь начал подавать признаки жизни, целый ряд полемически настроенных писателей-тори — и в их числе не кто иной, как мой брат Питер, — принялись утверждать, будто английский язык есть язык, на котором проще говорить правду, чем лгать. После того как я надавил на Питера, он сказал, что позаимствовал высказывание из романа Саймона Рэйвена, в чем был уверен. Позднее он изменил мнение на сей счет, однако идея эта могла быть извлечена из другого известного источника, пусть и бессознательно, ими обоими или кем-то одним:

«Разговаривайте с нами на нашем собственном, английском языке, языке, созданном, чтобы говорить правду, уже превратившемся в песни, звучащие в душе слушателя, как печальное журчание ручья… Не существует мыслей, подходящих под каждый день, не существует слов, подходящих для каждой компании, но в канун Дня святого Георгия, в обществе святого Георгия, нам следовало бы отказаться от неуместных дум и слов, но возродить и укрепить нашу решимость и преданность, чувства, которые английская сдержанность призывает хранить при себе и лучше всего — в тишине».

Это было сказано в 1969 году Энохом Пауэллом, в адрес общества святого Георгия. (Игнорируя собственный совет насчет прирожденной молчаливости, он воспроизвел этот образчик красноречия в качестве кульминационной точки в своей книге «Свобода и действительность».)

Не стоит особого труда догадаться, что сделал бы Оруэлл со столь извилистой прозой. Оставим в стороне крайне шовинистические элементы пауэллизма: Оруэлл посвятил свое классическое эссе «Политика и английский язык» анатомическому разбору наиболее отвратительных образцов пустой болтовни и фальсификации — и все они были на английском языке. Святой Георгий в его версии имел и желание, и возможность сражать национальных драконов и вступать в бой с национальными мифами, а не транслировать их или символизировать. Он мог назвать своего приемного сына Ричардом Горацио, но при этом советовал своим друзьям посетить собор Святого Павла, чтобы полюбоваться скульптурами колониальных епископов, «что непременно вас повеселит». Его интерес к английскому как к языку — помимо той искусности, которую язык этот демонстрирует в построении эвфемизмов и пропаганде, и непревзойденности его литературной традиции, — возник в основном на основе его провидческой убежденности в интернациональном будущем английского языка, а потому задача сохранить его относительную чистоту становится большим общечеловеческим проектом.