Тогда это звучало точно так же, как звучит сейчас, — как приговор Циллиакусу, вынесенный им самим. Но что сегодня не до конца понимается — так это относительная устойчивость подобных взглядов среди ученых, интеллектуалов и профсоюзных лидеров того времени. Именно против этой вездесущей ментальности и боролся Оруэлл. Позвольте, однако, заметить, что он абсолютно не одобрял британскую интервенцию в Грецию (по секретной части договора между Сталиным и Черчиллем о судьбе Польши) и что он, хоть и скрепя сердце, подписал петицию о смягчении приговора Алану Нанну Мэю, ученому, передавшему секретные данные ядерных исследований — маловероятно, что они действительно были «секретными», как считал Оруэлл — Советскому Союзу.
Меркантильные мотивы тоже можно исключить. Некоторые из тех, кто работал на IRD, позднее получили деньги, правда довольно скромные, за свои памфлеты или брошюры, показывающие Сталина или Мао не совсем энтузиастами-реформаторами. В поздние годы своего существования IRD повторил путь многих британских структур времен холодной войны и попался на темной истории со щедрыми вознаграждениями со стороны ЦРУ. Как бы то ни было, Оруэлл продолжал публиковаться бесплатно, отказывался брать авторские вознаграждения с эмигрантских групп и вообще вел себя так, будто его кормили вороны[71]. Щедрость, с которой в дальнейшем ассоциировалась публикация в таких журналах, как Encounter, была достаточным аргументом для пробуждения подозрений и презрения в людях, гораздо более алчных, чем был он. Поэтому предположение, будто в более циничные, грабительские времена он смог бы разработать и предпринять какие-либо действия, избегать которых предпочитал даже в пору лишений, должно представляться очень сомнительным.
Было время, когда самиздатовский тираж «Скотного двора» Оруэлла был конфискован американскими властями в Германии и книги были либо сожжены на месте, либо переданы в руки Красной армии. Оруэллу действительно было очень трудно противостоять одновременно и сталинизму, и западному империализму, стараясь при этом сохранять свою независимость. Однако глупость государства лишь прибавляла ему уверенности, что в любом случае, пока жив, он всегда будет его жертвой и никогда — его слугой. Британскому министерству иностранных дел, почти десять лет действовавшему на стороне Сталина, в середине 1940-х внезапно потребовались антисталинские силы. И теперь, в своем поиске честных и достойных доверия авторов, ему не к кому было обратиться, кроме левой Tribune. С точки зрения средней или длительной исторической перспективы это нельзя было отнести к позорным моментам в развитии британского социализма. И здесь — одна из причин, по которым Британию минули панические настроения и чистки маккартизма. «Предательству людей просвещенных»[72], как чистым сталиноидам, так и их консервативной разновидности, твердо противостояли такие группы, как Комитет защиты свободы. Оруэллу нельзя отказать в посмертном его вкладе в дело сохранения жизнеспособности этой свободолюбивой, искренней традиции. В холодную войну было многое, включая головокружительно опасную гонку вооружений, стремление сохранить колониализм как систему жизнеобеспечения, невообразимое число случаев подкупа (или преследования и запугивания) известных интеллектуалов и даже откровенный сговор с бывшими пронацистскими элементами в Центральной и Восточной Европе. Однако также в ней присутствовало противостояние с отравляющей иллюзорностью притязаний советской системы на роль левой демократии. И в ходе напряженной конфронтации Оруэлл содержал свой маленький участок фронта этой войны в неизменной чистоте.
VIII. Великодушие и гнев. Художественная проза
«Ретировавшись, лакей выплыл со сложенным на подносе узким белым листочком. Гордон развернул — шесть шиллингов и три пенса! Практически весь его капитал, в кармане семь и десять! Примерно он, конечно, представлял, но точная цифра сразила. Он встал, выгреб свою наличность. Бледнолицый молодой официант искоса цепко глянул на жалкую горстку монет. Тихонько сжав локоть Гордона, Розмари дала понять, что хочет оплатить свою долю. Гордон не отозвался; отсчитал шесть бобов три пенса и, уходя, кинул лакею на поднос еще шиллинг. Брезгливо взяв монетку, тот повертел ее и, словно нехотя, кинул в жилетный кармашек»[73].
«Неслышно подошедший по ковру молодой официант стоял за его спиной… Диксон подумал, что никогда еще не видел человеческой фигуры, выражающей такую наглость без всякой помощи слов, жестов или гримас… „Четыре шиллинга“, — заявил официант, вырастая рядом с Диксоном. В первый раз они услышали его голос, наводивший на мысль, что у этого малого во рту недожеванная конфета. Порывшись в карманах, Диксон вытащил две полукроны»[74].
Всю свою жизнь Оруэлл без конца извинялся за свое несовершенство как писателя художественной прозы. Перед смертью он распорядился, чтобы как минимум два его романа — «Дочь священника» и «Да здравствует фикус!» никогда не попали в печать. Превозмогая некий изгиб самоуничижения при помощи седативных размышлений статьи «Писатели и Левиафан», он проклял времена, в которых жил, обвинив их в невозможности для себя стать писателем, внесшим значительный вклад в художественную литературу, а не «кем-то вроде памфлетиста». Не желая расставаться с неопрятной формулировкой «кто-то (или что-то) вроде», он добавляет:
«Мы развили в себе что-то вроде угрызений совести, которых не было у наших дедов, и осознание невероятной несправедливости и неустроенности нашего мира, и горящее виной чувство необходимости что-то изменить; все это делает невозможным исключительно эстетическое восприятие мира. Сегодня никто не может отдаться литературе столь же самозабвенно, как Джойс или Генри Джеймс».
Хотя статья эта принадлежит к периоду зрелого творчества Оруэлла, по тону она удивительно юношеская. (В конце концов, «Поминки по Финнегану» были закончены в 1939 году, и неужели Джордж Элиот и Томас Харди, не говоря уже о Достоевском, были глухи к проявлениям несправедливости и неустроенности нашего мира?) С одной стороны, у нас есть его утверждение, будто он уничтожил рукописи двух романов, написанных в парижские дни лиха, — непроверяемое и не вызывающее доверия заявление. Много позже он объявил своим друзьям, что задумал большую серию романов формата «семейной саги», от которой осталось лишь несколько записных книжек с набросками. Когда наступала пора решительных литературных действий, он с очевидностью терял уверенность в себе.
Он не был, как мы видим, большим последователем школы Ливиса. Однако с вердиктом Ф. Р. Ливиса, представленным в сентябре 1940 года в журнале Scrutiny, ему, возможно, трудно было бы не согласиться. Ливис, ограничиваясь в своем разборе лишь четырьмя довоенными романами Оруэлла, начинает с обычного своего провинциального и пуританского ехидства:
«Мистер Оруэлл… по рождению и воспитанию своему принадлежит к „правым левым“, людям, составляющим ядро литературного мира, называющим друг друга данными при крещении именами, будучи самым славным образом обязанными друг другу своими карьерами: в автобиографии Коннолли он фигурирует как одноклассник. Возможно, этим объясняется снисходительное к нему отношение критики».
Наилучшим образом рассчитанный укол Оруэлла, который сам не хуже Ливиса ругал себя за тягу к изящным салонам лондонской литературной элиты. Тем не менее дальше нам позволяется услышать со стороны мистера Ливиса почти мягкую нотку снисходительности:
«Он отличается от остальных своим прогрессом… Начав с изучения рабочего класса изнутри, что давалось ему непросто, Оруэлл смог понять суть марксистской теории, и поскольку сам он был от природы человеком благопристойным (одобрительно относясь к буржуазной морали и сам ее придерживаясь), черствое бездушное теоретизирование промарксистов вызывало у него отвращение… Мистер Оруэлл, пытаясь быть романистом, должен тратить на это множество сил — думаю, я читал три или четыре его романа, и единственное впечатление, которое произвели на меня эти мрачные книги, убеждает меня в том, что этому писателю стать романистом не предназначено природой. Однако публицистические его книги вдохновляют» (выделение мое. — К. Х.).
Трогательно видеть, как мистер Ливис частично предвосхитил появление замечания, позднее сделанного Лайонеллом Триллингом, касательно того, что Оруэлл мог высоко ставить «буржуазные» ценности, поскольку считал их потенциально полезными для ценностей революционных. Как бы то ни было, романы действительно несут в себе отпечаток крайне тяжелого, если не зашедшего в тупик существования, хотя бы потому, что все они являются предвестниками «Скотного двора» и «1984»; сами по себе являются свидетельством решимости Оруэлла практически любой ценой продолжать свои попытки в художественной прозе.
Тема несправедливости и неустроенности нашего мира ни в коем случае не была забыта в этих романах. Возможно, однако, точнее было бы назвать самым распространенным в них сюжетом то, что Эрих Фромм в другом контексте описал как «борьбу с бессмысленностью». Нищета и лишения занимают в них второе и даже третье место после гнетущего чувства пустоты существования и даже отчаяния. И романы эти были написаны, разумеется, в тот период времени и в тот период жизни Оруэлла, что были погружены в контекст нищеты, мерзости и крайней материальной скудности существования, а также в контекст, в котором набат слова «война» можно было отнести как к недалекому прошлому, так и к недалекому будущему.
Но при всей невеликой своей литературной значимости романы эти стали предшественниками литературы 50-х в стиле с уже набившим оскомину названием — «литература рассерженных молодых людей», а также экзистенциальных и абсурдистских работ того же периода и преисполненной суровости «северной» школы социального реализма, проложившей себе путь и в британский кинематограф, и на сцены лондонских театров. Гордон Комсток из «Да здравствует фикус!» и Джим Диксон из «Счастливчика Джима» (роман был опубликован в 1954 году и был, между пр