Статус Оруэлла как образца правдоискательства, объективности и приверженности истине, закрепившийся за ним при жизни и не снятый после смерти, в еще большей степени поддерживает жизнеспособность его идей, чем обманчиво простой вопрос о том, является ли он эталоном «английскости». Я ставлю все это в один ряд, поскольку существует глубокое расхождение между англосаксонской традицией и попытками объяснить этот мир, предпринимаемыми «континентальными» теоретиками.
В последние три десятилетия двадцатого века англосаксонский мир подвергался интенсивной колонизации школами, проповедующими постмодернизм и «деконструкцию» текста, нашествию идей «нового романа», а также тех, кто считает «объективизм» идеологией. В общежитиях британских и американских университетов наличие книжек Фуко и Дерриды считалось чем-то большим, чем следование моде. На левом фланге попытка Луи Альтюссера возродить коммунизм как интеллектуальную абстракцию отражала, возможно, последний вздох идеи, умиравшей вместе с погружением Альтюссера в собственное безумие. Принадлежавший к наиболее бесстрастным и беспристрастным философам («постмодернизм» — это квинтэссенция идеи, заключающейся в том, что ничто на этом свете не повторяется второй раз, как в первый) Жан Бодрийяр заработал себе репутацию такими предположениями, как вымышленность природы войны в Персидском заливе, войны, которой, по его парадоксальному заявлению, «в реальности» никогда не было.
В противостоянии между культом всего скрытого, потенциально возможного, «виртуального» и его критиками постоянно всплывало имя Джорджа Оруэлла. Новая фаза старого спора началась с предложения журналу Social Text сатирической статьи профессора Алана Сокала, что было в 1997 году. В своей статье профессор утверждал, что контроль и эксперимент как основа научного метода сами являются продуктами человеческой культуры и поэтому не обладают независимой правомочностью. Увидев свои невообразимые аргументы принятыми редакторами и опубликованными, профессор Сокал признался в мистификации. С этого момента споры вокруг конкурирующих в академических трудах тенденций приняли слегка озлобленный тон. До такой степени, что в январе 2000 года в статье, опубликованной академическим журналом Lingua Franca, профессор Джеймс Миллер предложил обзор сложившейся обстановки под провокационным названием: «Обязательно ли плохо писать?»
Вопрос этот не лишен некоторого смысла. Такие гуманитарии, как Джудит Батлер из Калифорнийского университета, приводили доводы в пользу того, что «лингвистическая транспарентность» есть обман, вынуждающий интеллектуалов ограничивать себя повседневностью и мешающий им «осмысливать мир более радикально». Те, кто разделял эту позицию — Гаятри Спивак самый среди них известный, — имели склонность цитировать Теодора Адорно. Те, кто им противостоял — Ноам Хомский, к примеру, — обычно использовали в качестве опоры для своей критики приверженность Оруэлла к простой полемической речи. Противопоставляя Адорно и Оруэлла, профессор Миллер предлагает некоторые найденные им совпадения, некоторые антитезы и некоторые неожиданные обобщения.
Адорно подозревал, что «простые слова» являются проводниками единообразия, поскольку практики, как выразился он в своем классическом труде Minima Moralia, не настолько свободны, насколько им кажется. «Только то, что не требует прежде всего усилий для понимания, считается ими доступным для понимания; только то слово, что введено в обращение миром торговли, не имеющее никаких дополнительных связей, опознается ими как знакомое. Немногое способствует деморализации интеллектуалов в большей степени. Те, кто желал бы этого избежать, должны распознавать защитников коммуникабельности как предателей того, что они провозглашают». Джудит Батлер представила этот текст — если она сможет когда-нибудь простить это выражение — как свой. На самом деле смысл этого текста очевидно прозрачен, и в нем мало найдется того, с чем Оруэлл мог бы не согласиться. Он обожал привлекать внимание к тому, как манипулируют общественным мнением с помощью политических слоганов и рекламных джинглов, к тому, каким образом попавшие в ловушку манипуляции люди начинают выражать подобающие мысли, даже им не принадлежащие:
«Когда вы думаете о чем-то абстрактном, вы с самого начала склонны прибегнуть к словам; и если вы не сделаете над собой сознательного усилия, господствующий диалект ворвется в ваше сознание и сделает всю работу за вас, ценой затуманивания и даже подмены изначально вкладываемого вами смысла».
Адорно как бы отвечает любезностью на любезность, написав следующее: «Когда есть то, что необходимо сказать, безразличие к литературной форме всегда означает догматизацию содержания».
Разница между ними, однако, заключается в соответствующем отношении как к тем, кто речь произносит, так и к самой речи. Страшась демагогических популистских элеменов, свойственных современному деспотизму, Адорно полагал, что людям культуры и таким, как он сам, беженцам, следует придерживаться не склонного к уступкам интеллектуального элитизма. Противореча самому себе, он также утверждал, что «ясность, объективность и здравый смысл» — это немножко больше, чем «идеология», разработанная «редакторами, а затем и авторами, для их собственного удобства». Ну хорошо, любая форма рассуждений может считаться до некоторой степени разработанной, а любая позиция, включая очевидно нейтральную, в каждом частном случае идеологична. Однако для Оруэлла обиходный язык с его общепризнанными и понятными правилами является одним из обязательных условий для становления открытой демократии. (Я не могу доказать это при помощи приведенных в пример текстов, однако в его работах присутствует достаточно восторженных упоминаний о протестантской революции, чтобы увериться в том, что сам Оруэлл связывал ее с длительной борьбой за перевод Библии на родные языки верующих, чтобы она более не оставалась Книгой внутренней католической «латинской» партии.) «Литературная проза в том виде, в котором мы ее знаем, — писал он, — есть продукт рационализма, продукт протестантской эпохи, независимой личности».
Стилистически между двумя этими авторами имеется определенное сходство. Им нравилось начинать или заканчивать свои эссе с приковывающих внимание обобщений или парадоксов. (Адорно: «В психоанализе нет правды, кроме преувеличений»; «Нормальность — это смерть». Оруэлл: «Автобиографии не нужно доверять, если в ней не приоткрывается нечто постыдное», «Свобода — это рабство»). Оруэлл не читал Хайдеггера или Гуссерля, но он оказался бы весьма восприимчивым к точке зрения Адорно по поводу «авторитарной личности». Эти двое радикально расходились во мнении насчет соблазнительности страдательного залога или безличных имен; Оруэлл прекрасно бы понял, что двигало Адорно, когда тот писал: «Самовоспроизводящаяся неразбериха: иго насаждается теми, кто от него страдает», однако сам бы он выразился более резко и энергично, предложив, возможно, актуальные примеры.
В 1980-х и 1990-х было много пустых разговоров вокруг дихотомии понятий «язык» и «речь», обсуждений работ Лакана и Соссюра, много было дано определений структуралистской парадигмы. «Язык» пытается определить суть заранее, «речь» предлагает шанс интерполировать одно-два слова. Анализируя эти споры, Перри Андерсон отметил, что «даже величайшие писатели, чей гений повлиял на целые культуры, обычно в очень незначительной степени меняют язык». В этом смысле Оруэлл не был исключением, хотя благодаря ему в язык влился свежий ручеек политических понятий, а еще ему удалось изменить их восприятие даже самыми неграмотными людьми, заставить осознать их силу.
Адорно был высококвалифицированным музыкальным теоретиком, особый интерес проявлял к атональным работам своего друга Альбана Берга. Использовал музыкальные аналогии, описывая наследие Ницше, который нисколько не заботился об общественном мнении и любопытствовал, слушает ли его хоть кто-нибудь, когда он напевает себе «тайную баркароллу». Кто же, вопрошает Адорно, может жаловаться, если даже «самый свободный из самых свободных духом людей не пишет больше для воображаемого потомства… а только для мертвого Бога?» С тем же отчаянием, с которым Оруэлл писал свой «1984» — первоначальный заголовок которого, «Последний человек в Европе», звучал с явным намеком, — он лично ощущал, каково это — быть последним римлянином, ожидающим варваров. Свой обреченный текст мистер Смит адресовал:
«Будущему или прошлому времени, когда мысль свободна, когда люди отличаются друг от друга, когда они не одиноки, — времени, когда есть правда и сделанное нельзя назвать несделанным.
Из века однообразия, из века одиночества, из века Большого Брата, из века двоемыслия — привет!»
Этот поступок вполне выдерживает сравнение с адорновским образом Ницше, который «оставляет за собой послание в бутылке, подхваченное наводнившим Европу потоком варварства». Однако пусть Смит и не упомянул новояз в своей литании, Оруэлл ясно дает понять, что для того, чтобы противостоять двоемыслию и лжи, нет никакой необходимости в новом языке. Нужна лишь чистая и простая речь, слова которой значат только то, что они значат, а сказанное можно опровергнуть с помощью ее собственных терминов. Очень часто подобным запросам будет соответствовать старый язык, органически связанный со старыми истинами, сохраненными и переданными по наследству великой литературой.
Адорно, лично переживший отчаяние и внутреннее изгнание, подобное судьбе Смита, потерял веру даже в это. «После Освенцима поэзия умерла» — так он выразился в своем знаменитом утверждении, столь же глубоком, сколь и абсурдном. Ни один из этих двоих не поверил бы, что спустя всего лишь полстолетия после заключения пакта между Сталиным и Гитлером каждый крупный город Европы сможет утверждать, что имеет свободную прессу и свободный университет. Таким исходом мы обязаны им обоим, но в несколько большей степени все же англичанину, а не франкфуртскому теоретику.
Более чем что бы то ни было «континентальная» школа отказывается признавать априорность эмпирического подхода: положения, согласно которому не-теоретические факты просто пребывают, существуют в ожидании их открытия. Разумеется, ни один английский философ всерьез не придерживался подобных воззрений; работы Беркли и Юма больше сосредоточены на поиске решения, что является фактическим, а что — нет, и на процедурах, это определяющих. Однажды может показаться странным, что в наши дни, эпоху выдающихся, революционных инноваций в области естественных наук, от расшифровки человеческого генома до запуска телескопа Hubble, так много «радикалов» тратят так много времени, изливая казуистические сомнения по поводу концепции поддающейся доказательству истинности. Однако в пространстве художественного изложения допустима бо́льшая вольность, и вновь в качестве знаменитой лакмусовой бумажки здесь выступает имя Оруэлла.