У сатиры же Гоголя другой художественный колорит. Его Манилов или Ноздрев, его Коробочка или губернские дамы — образы огромного внутреннего комизма, комизма сатирического, говорящего о бессмысленности существования такого рода людей. Но сколько и внешнего, юмористического комизма в их поведении, в их разговорах, в их отношениях с Чичиковым, в умильных беседах Манилова с супругой или в покупках Ноздрева на рынке. Недаром Белинский писал, что «Мертвые души» «не раскрываются вполне с первого чтения даже для людей мыслящих: читая их во второй раз, точно читаешь новое, никогда не виданное произведение». Действительно: знакомясь с «Мертвыми душами», воспринимаешь главным образом внешнюю, юмористическую сторону; когда же книга прочитана, юмористическое отодвигается и на передний план выходит глубокое подспудное содержание, говорящее о трагическом комизме жизни крепостнической России, о неприемлемости бессмысленного помещичьего господства, о засилье невежества, лицемерия и стяжательства. Юмористическое оказывается вспомогательным, во всей его силе раскрывается горечь сатирического, и книга оставляет страшное, а не смешное впечатление. В этом секрет и своеобразие впечатляющей силы «Мертвых душ».
Юмор Ильфа и Петрова наделен иными красками, и сатирическая глубина их произведений лишена горечи, но в самом стремлении раскрыть сатирическое через внешний комизм юмористических деталей, т. е. и в другой характерной особенности их творческого лица, Ильф и Петров идут за Гоголем как писатели близкой ему художественной манеры.
Можно найти в произведениях Ильфа и Петрова и отдельные приемы гоголевской сатиры. Традиционный сюжет, так сближающий композицию «Двенадцати стульев» с композицией «Мертвых душ». Развернутые сравнения, возникающие как бы вскользь и разрастающиеся в целый вставной рассказ с новыми образами и едва ли не новой темой. Лирические отступления, гневный, восторженный или торжественный пафос которых вторгается в сатирический текст. В этом пафосе Белинский видел благородную гоголевскую субъективность, его «душу живу». Этот пафос освещал романы Ильфа и Петрова и придавал им столько необычности. Мы найдем у них гоголевские образы и гоголевские реплики, спародированные или заново осмысленные.
Но не нужно искать у Ильфа и Петрова полного восстановления приемов гоголевской сатиры. Едва ли не прежде, чем сходство, бросается в глаза резкое различие в стиле: вместо спокойного, медлительного повествования, позволяющего то и дело останавливаться в раздумье или в созерцании окружающих мелочей, — экономия средств, афористичность и напряженность почти каждой фразы. Гоголь мог дать развернутое сравнение по поводу малой детали и описывать «докучные эскадроны мух», кружащиеся над рафинадом, едва заметив в них сходство с черными фраками на балу у губернатора. Ильф и Петров при бегали к таким широким сравнениям только в самых острых сюжетных ситуациях (сравнение с карточным игроком Остапа в момент, когда он распутывает наконец дело Ко-рейко и тут же терпит неудачу в шантаже) или при решении основной идеи романа (сравнение Остапа с неудачливым конферансье).
Гоголь давал пространные описания — трактира и помещичьего дома, русской деревеньки или городского пейзажа, любовно подбирая все новые и новые подробности: «Город никак не уступал другим губернским городам: сильно била в глаза желтая краска на каменных домах и скромно темнела серая на деревянных. Домы были в один, два и полтора этажа, с вечным мезонином, очень красивым, по мнению губернских архитекторов. Местами эти дома казались затерянными среди широкой, как поле, улицы и нескончаемых деревянных заборов; местами сбивались в кучу, и здесь было заметно более движения народа и живости…» И т. д. и т. д.
У Ильфа и Петрова описания скупы, в две-три строки, и в тех редких случаях, когда они разворачиваются до абзаца, их отличают насыщенность, динамичность и необычность средств выражения, как в этом часто цитируемом пейзаже из «Золотого теленка»:
«Горящий обломок луны низко висел над остывающим берегом. На скалах сидели черные базальтовые, навек обнявшиеся парочки. Море шушукалось о любви до гроба, о счастье без возврата, о муках сердца и тому подобных неактуальных мелочах. Звезда говорила со звездой по азбуке Морзе, зажигаясь и потухая. Световой туннель прожектора соединял берега залива. Когда он исчез, на его месте долго еще держался черный столб».
Но разве это удивительно? Разве не удивительней было бы, если бы Ильф и Петров стали восстанавливать во всех ее интонациях лукавую и размеренную гоголевскую речь спустя почти сто лет после того, как она отзвучала, после того, как в литературу вошел Чехов с его экономной, афористичной прозой, с его верными, но никогда до него не испробованными скупыми сравнениями и метафорами? После того, как юный Маяковский, глубоко чувствуя новые требования к языку, которые ставило время, писал еще в 1914 г., несколько гиперболизируя в тогдашнем своем увлечении: «…Вместо периодов в десятки предложений — фразы в несколько слов. Рядом с щелчками чеховских фраз витиеватая речь стариков, например Гоголя, уже кажется неповоротливым бурсацким косноязычием. Язык Чехова определенен, как „здравствуйте“, прост, как „дайте стакан чаю“. В способе же выражения мысли сжатого, маленького рассказа уже пробивается спешащий крик грядущего: „Экономия!“»[51].
Ильф и Петров сознательно добивались обновления сатирического стиля. Их черновики нередко написаны более «по-гоголевски», чем окончательные, законченные тексты. В одном из ранних вариантов «Золотого теленка» было, например, такое описание:
«Поля продолжали медленно вращаться по обе стороны машины. То выскакивала ветряная мельница, беспокойно махавшая решетчатыми руками, то бежали с поля наперерез машине босоногие мальчики, то брыкалась вдали потревоженная автомобильным шумом пятнистая корова». Этот перечень подробностей писатели заменили одной, но зато неожиданной и вобравшей в себя все запустение дороги, по которой катила «Антилопа»: «Большая рыжая сова сидела у самой дороги, склонив голову набок и глупо вытаращив желтые незрячие глаза. Встревоженная скрипом „Антилопы“, птица выпустила крылья, вспарила над машиной и вскоре улетела по своим скучным совиным делам. Больше ничего заслуживающего внимания на дороге не произошло».
Перечислением малозначительных деталей начиналась в черновиках и глава вторая «Золотого теленка»: «Хлопотливо проведенное утро закончилось. Стало жарко. В бричке, влекомой толстыми казенными лошадьми, проехал заведующий уземотделом, закрываясь от солнца портфелем. У палатки мороженщика стояла небольшая очередь граждан, желающих освежиться мороженым с вафлями. Голый мальчуган с пупком, выпуклым, как свисток, мыкался среди девушек, которые все еще рассеянно листали свои книги».
Но этот дышащий провинциальной скукой и старгородской тишиной пейзаж, который был бы еще уместен в романе «Двенадцать стульев», авторов «Золотого теленка» не удовлетворяет.
Бричку, «влекомую» толстыми лошадьми, сменяет деталь грохочущего городского дня: «По главной улице на раздвинутых крестьянских ходах везли длинную синюю рельсу. Такой звон и пенье стояли на главной улице, будто возчик в рыбачьей брезентовой прозодежде вез не рельсу, а оглушительную музыкальную ноту».
Скучающая очередь к мороженщику и мальчик с пупком уступают место тоже свидетельствующим о жаре, но более живописным и, главное, более современным деталям городского пейзажа — витринам, в стекла которых ломилось солнце. Здесь и юмористически изображенная витрина магазина наглядных пособий («где над глобусами, черепами и картонной, весело раскрашенной печенью пьяницы дружески обнимались два скелета»), и сатирический штрих: бедное окно мастерской штемпелей и печатей, увешанное эмалированными табличками со всеми вариантами надписей («Закрыто», «Закрыто на обед», «Закрыто для переучета товаров»), и лениво греющийся на солнце среди труб, мандолин и балалаек бас-геликон, который можно было бы, как слона или удава, показывать в зоопарке детям, чтобы они смотрели на удивительную трубу большими чудными глазами.
При этом Ильф и Петров стремились не просто обновить ритм, общее звучание своего художественного языка. Последовательно и упорно добивались они, чтобы сквозь всю систему их образов просвечивала современность, чтобы их стиль отвечал времени.
В этом стремлении они опускают в самом начале романа отличный кусок текста с огромной лужей на арбатовской площади, через которую своеобразный рикша за известную мзду таскает людей. Они, конечно, видели своими глазами и эту лужу и много других. Но лужа — это было старо. Лужа была еще у Гоголя. Время выдвинуло другие, в том числе и сатирически более характерные приметы. И вместо столетней лужи деталями арбатовского пейзажа становятся «Храм спаса на картошке» и фанерная арка с свежим известковым лозунгом: «Привет 5-й окружной конференции женщин и девушек!». Эти детали тоже не парадны. Но они новы, современны, живы. (А лужа — она не совсем исчезла из романа, потому что не исчезла она в жизни. Лужа вызвала страстное и продуманное выступление по поводу тысячелетних и тысячеверстных российских дорог, которым теперь кончается шестая глава «Золотого теленка».)
Сатира Ильфа и Петрова выросла на традициях отечественной литературы, немыслима без них и в то же время отлична от всего, что ей предшествовало, как отличны друг от друга во многом очень существенном даже родственные явления нашей литературы, как несходны при всей их огромной близости Пушкин и Маяковский, Тургенев и Толстой, Гоголь и Салтыков-Щедрин.
В творчестве Ильфа и Петрова, особенно в колорите их романов, прежде всего поражает светлое, веселое, радостное звучание. Оно шло от новизны идейного содержания сатиры Ильфа и Петрова, но выражалось не только в этой новизне. По-видимому, не могли сатирические интонации романов, освещенных совершенно новым взглядом на мир, быть такими же, как и пятьдесят, и сто лет назад. Тон юмора, колорит образной ткани этих романов оказался новым, насыщенным радостью и солнцем настолько, что даже пейзажи их (конечно, авторы сделали это непроизвольно) в большинстве случаев весенние и летние, ясные, светлые, словно солнце почти никогда не закатывается на нашем небе, разве что в сатирических финалах, чтобы подчеркнуть безнадежное, как осенний дождь, разочарование кладоискателей в «Двенадцати стульях» или чтобы оттенить холодное, как зимняя ночь на лимане, одиночество новоявленного графа Монте-Кристо в «Золотом теленке».