Почему вы пишете смешно? — страница 33 из 43

И когда после этого документа возвращаешься к строкам в фельетоне «Веселящаяся единица»: «Могут не поверить тому, что здесь было рассказано, могут посчитать это безумным враньем, потребовать подкрепленья фактами, может быть, даже попросят предъявить живого товарища Горилло…» — понимаешь, что история со следователем, проверявшим фельетон «Необыкновенные страдания директора завода», была не единственной.

Еще в декабре 1932 г. «Правда» опубликовала фельетон Ильфа и Петрова «Клооп». В этом гротескном и остром произведении, которое в художественном отношении стоит рядом с «Прозаседавшимися» Маяковского, символом бюрократического идиотизма выступает учреждение с загадочным названием «Клооп». Никто из сотрудников этого охваченного кипучей бездеятельностью фантастического учреждения не знает, ни чем оно занимается, ни как расшифровать самое слово «Клооп». «Клооп» должен был стать нарицательным словом, публичной пощечиной бюрократизму, у него были все основания для этого. Сатирики встретились с обвинением в непонятности, с утверждением, что произведения, подобные Клоопу, у массового читателя не вызывают ничего, кроме недоумения. После «Клоопа» такие чисто гротескные произведения Ильфа и Петрова в «Правде» не появлялись.

Ильф и Петров работали в «Правде» с увлечением. Газета с ее огромнейшим кругом читателей давала ощущение непосредственного участия в жизни страны, ощущение действенной борьбы против подлости, равнодушия и бесчеловечности. «Жизнь требовала от писателя непосредственного участия», — писал об этом времени Евг. Петров.

Большинство их правдинских фельетонов посвящено «маленьким», бытовым, будничным темам: скуке в парке, московскому трамваю, дурно сшитому готовому платью, плохому обслуживанию на железной дороге. Но у этих «маленьких» тем в середине 30-х годов был большой политический накал. В несколько лет страна вековой отсталости, страна сельскохозяйственная, малограмотная, превратилась в сильнейшую индустриальную державу с многочисленными учебными заведениями. Начал расти материальный уровень жизни в стране. Огромные средства расходовались на парки и дворцы культуры, на благоустройство городов и общественное питание. Важно было довести до народа все, что было уже завоевано, важно было, чтобы все возможности реализовались, чтобы они не консервировались и не разбазаривались по милости тупиц, стяжателей и равнодушных чинуш.

Ильф и Петров остро чувствовали красоту того, за что они боролись. За «мелочами быта» они видели советского человека, его право на счастье, его право на радость. И одежда его должна быть красивой и светлой («Надо помнить, что если жизнь солнечная, то и цвет одежды не должен быть дождливым». — «Директивный бантик»), и жилище его должно быть отремонтировано вовремя и хорошо («На купоросном фронте»), и в учреждении к нему должны отнестись приветливо и внимательно («Костяная нога», «Безмятежная тумба»).

Они ставили вопросы коммунистической морали, писали о святости семьи (фельетон «Мать»), требовали бережного отношения к старикам («Старики»), с негодованием обличали антиобщественное явление — равнодушие. Они выступали в защиту социалистической законности («В защиту прокурора», «Дело студента Сверановского»), боролись против мещанства в советском быту («У самовара»), срывали маски с бюрократов и самодуров («Безмятежная тумба», «Черное море волнуется»).

Выступая по поводу частностей, Ильф и Петров не ограничивались частностями. Они поднимали большие проблемы, давали широкие сатирические обобщения. Такой, казалось бы, случайный факт: дирекция одного из московских театров предоставила иностранным дипломатам несколько мест, уже проданных советским зрителям, — послужил Ильфу и Петрову поводом, чтобы поднять тему политическую и острую — о «лакейских душах», для которых слово «иностранец» значит больше, чем гордые слова «советский человек», и о достоинстве советского человека, которого никто не смеет унижать, так как унижение советского гражданина есть унижение достоинства всей страны и преступление против социалистического порядка («Театральная история»).

С непримиримой резкостью обрушивались они на «блат». И строительный разбойник, с кистенем в руках отбивающий магнитогорский вагон с пиленым лесом, и веселый приобретатель с протянутой рукой, и идеологический карманник с чужой славой на озабоченном челе — все эти «ятебетымне», которые «думают, что по блату можно сделать все, что нет такого барьера, который нельзя было бы взять с, помощью семейственности», представлялись сатириками как враги социалистического государства, которых «столь любимый ими „блат“ приведет… в те же самые камеры, откуда вышло это воровское, циничное, антисоветское выражение» («Человек с гусем»).

Ильф и Петров нашли для своего фельетона новую форму, почти свободную от гротеска, и сделали ее художественно совершенной. Опубликованный еще в декабре 1932 г. (до «Клоопа») фельетон «Равнодушие» стал наиболее характерным и по форме и по содержанию произведением Ильфа и Петрова всего правдинского периода.

Основную часть этого фельетона занимает вставной рассказ о художнике, тщетно искавшем машину для рожавшей на улице жены. Он остановил больше пятидесяти машин — вскакивал на подножки, упрашивал, предлагал деньги, грозил, плакал — и никто не согласился ему помочь. Имена этих бездушных людей остались неизвестными, но Ильф и Петров дали ряд их сатирических портретных зарисовок, в несколько реплик каждая.

Вот человек с довольно обыкновенным и даже не злым лицом, спокойно разъясняющий художнику: «Не имею права. Как это я вдруг повезу частное лицо? Тратить казенный бензин на частное лицо!»

Веселая компания в такси: «молодые далдоны» с девушкой, «болтушкой-лепетушкой», и диалог:

«— Ну что вам стоит, — говорил он, — ведь вы не очень торопитесь! Ведь такой случай.

— То есть как — что нам стоит? — возражали из машины. — Почему ж это мы не торопимся?

— Но ведь вам не на вокзал. Пожалуйста!

— Вам пожалуйста, другому пожалуйста, а мы два часа такси искали».

Или «счастливый отец», высаживающий на тротуар жену и двоих детей. Художник бросился к нему и заговорил трогательными, так называемыми жалкими словами.

«— Вы — отец, — говорил он, — вы меня поймете. У вас у самого маленькие дети. Вы счастливы, помогите мне.

В театре счастливый отец заплакал бы. Но здесь поблизости не было занавеса с белой чайкой, не было седых капельдинеров. И он ответил:

— Товарищ, мне некогда. Я опоздаю на службу».

По мере развития действия возмущение нарастает и, наконец, переходит в речь, полную пафоса обличения.

«…Как жалко, что номера машин остались неизвестными, что нельзя уже собрать всех этих безумно занятых людей, собрать в Колонном зале Дома Союзов, чтобы судить их всей страной, с прожекторами, микрофонами-усилителями, с громовой речью прокурора, судить как отчаянных врагов социалистического общества за великое преступление — равнодушие…»

Но это не заключение, это переход к дальнейшему развитию темы. История с художником отодвигается, она даже не закончена в тексте фельетона (ее финал дан в сноске), чем как бы подчеркивается, что не в художнике и его жене суть. Приводятся новые факты, новые иллюстрации равнодушия. Рассказывается об артели, выпускающей самооткрывающиеся замки. О книготорговой организации, забросившей в ялтинские магазины только медицинские книги. О висящих в московскихтрамваях плакатах, адресованных сельским жителям. Тема расширяется, приобретает общий характер. И лишь теперь авторы окончательно срывают маску с того враждебного нам лица, которое мы видели на протяжении фельетона в столь разных видах и проявлениях.

«Так открывается вдруг цепочка унылых людей, работающих только для видимости, комариная прослойка связанных с коллективом исключительно ведомостью на жалованье.

Человек из ведомости хитер. Если спросить его, почему он так равнодушен ко всему на свете, он сейчас же подведет под свое равнодушие каменную идеологическую базу. Он скажет преданным голосом:

— Это все мелочи — замочки, детки, всякая ерунда. Надо смотреть шире, глубже, дальше, принципиальнее. Я люблю класс, весь класс в целом, а не каждого его представителя в отдельности. Интересы отдельных единиц не поколеблют весов истории.

Вот маска человека из комариной прослойки. На деле он любит только самого себя (и ближайших родственников — не дальше второго колена)».

Правдинские фельетоны Ильфа и Петрова лишены характера повествовательности. С первых же строк вы чувствуете, как авторы борются за ваше внимание, как активно и неприкрыто увлекают они вас на свою сторону, доказывая свою правоту, важность пропагандируемых ими идей и нетерпимость того, что они обличают, используя для этого и жар публицистики, и саркастическую язвительность сатиры, и юмор вставных новелл и отступлений.

Ильф и Петров не боялись публицистики в художественном произведении, как не боялись они патетики в сатирическом романе, не боялись лирических, трогательных, иногда почти сентиментальных фраз. Они считали своим правом, и гражданским и художественным, взволнованно и прямо говорить о своей любви к родине, взволнованно и прямо говорить о своей ненависти ко всему, что мешает советским людям. Зато эти строки, так неожиданно звучавшие в ироническом тексте их романов, в саркастическом тексте фельетонов, словно данные в ином ключе, оказывались особенно впечатляющими.

«О, равнодушие! С ним всегда встречаешься неожиданно. Созидательный порыв, которым охвачена советская страна, заслоняет его. Равнодушие тонет в большой океанской волне социалистического творчества. Равнодушие — явление маленькое, но подлое!..» Эти слова в фельетоне «Равнодушие» воспринимались не как декламация. Они раздвигали рамки фельетона, заставляли вспомнить, что самая эта постановка вопроса была бы невозможной в других условиях, что только на гребне «океанской волны социалистического творчества» равнодушие, явление такое обычное в буржуазном мире, стало восприниматься как «великое преступление», оказывающееся в непримиримом противоречии со всем строем нашей жизни.