— Чудак-человек. Не знаешь, от чего отказался. Опять-таки оскорбил взрослую женщину. Возможно, мать. Плюнул в душу, растоптал девичью честь.
— Как же я мог растоптать девичью честь у взрослой женщины, возможно, матери? — удивился Стемнин.
— Как и в каждой женщине, Илья, в ней живет та хрупкая, ранимая и неуверенная в себе девочка, которую так легко обидеть. Поздравляю: тебе это удалось.
С видом оскорбленного достоинства Звонарев налил кофе Стемнину в чашку, себе — в блюдце. Улыбаясь, Стемнин взял чашку и подошел к окну.
— Ну а зачем эта дура сказала, что уже получила мои фотографии? — спросил он, глядя в высоты, как внизу трое грузчиков с неимоверным напряжением на ремнях выводят из машины рояль, замаскированный белой тканью, из-под которой торчали черные ножки.
— По-моему, очень некультурно называть девушку дурой, если тебе даже не хочется смотреть на ее купальник, — вдруг раздался сзади знакомый женский голос.
Немного кофейного кипятка выплеснулось на подоконник. Жар ярости полыхнул по лицу:
— Ты? Так это ты? Ну ты скунс! Я тебя… я тебе… — Стемнин поставил наконец чашку на стол, глядя, как добродушно сияющий Звонарев по-купечески прихлебывает кофе из блюдца.
— О, о… Мужчина, не горячитесь, — молвил Паша голосом Есении. — А нам-то, бабам-то, каково?
Но бывший преподаватель не намерен был обсуждать, каково бабам. Неверными пальцами он пытался продеть ремешок сандалии в пряжку, но ремешок не слушался, и, рванув дверь, Стемнин выскочил на лестницу в незастегнутых сандалиях.
— Илья! Ну ты неправ! Это же шутка, дурашка! — Голос Звонарева скакал по ступеням свыше.
Стемнин не ответил, потому что вся его злость, ощущение катастрофы и протест всегда выражались только в силе и скорости, с которой он удалялся от зла прочь.
— Хорошо, хорошо, это я неправ! Илья! — Эхо подъезда размывало отдалявшиеся слова.
«Кофе из блюдца… Свинья — и больше ничего», — подумал Стемнин, выскочив из подъезда в просторный летний ветер.
9
За день до выхода на новую работу ехать на дачу можно было только из упрямства: дорога неблизкая, у матери непременно найдутся какие-нибудь дела по саду, а главное, нужна хотя бы двухдневная привычка к деревенской жизни. Но за последнюю неделю Москва стала поперек горла.
Поднимаясь на эскалаторе на площадь Трех вокзалов, Стемнин неожиданно оказался в самой гуще молодых цыган. В основном цыганок лет от шестнадцати до двадцати. Парней было всего трое, и они были еще моложе. Обнаружив в своих рядах долговязого Стемнина с серьезным растерянным лицом, цыгане развеселились. У одного мальчишки была гитара, и он даже брякнул из озорства пару аккордов, хотя петь не стал. Однако Стемнину вдруг показалось, что он поднимается внутри песни. Посверкивали усмешки цыганок, перемигивались дешевые райские краски платьев — из другой страны, из другого века.
В этом неуютном хороводе Стемнин ощутил себя безнадежно чужим. И — разом — вспышка необъяснимого радостного родства, сладкий укол тоски по цыганской свободе. Эти люди никогда не будут день за днем, год за годом приходить к девяти на работу, нервничать из-за недовольства начальника или повышения по службе, их не колышут зарплата, дисциплина и дресс-код.
Золотые зубы, пиджак с чужого плеча, стреляющие цвета одежды… Но именно рядом с цыганским дурновкусием понимаешь, каким страшным, деформирующим грузом давят на обычного человека условности. У Стемнина даже дух захватило при мысли о том, как можно провести жизнь или хотя бы один день, наплевав на мнение сослуживцев, соседей, прохожих, студентов, родственников и даже незнакомых людей, осуждения которых по привычке опасаются — до встречи, на всякий случай. Пестрая круговерть широких юбок — беззаботность не знает униформы.
Девчонки-цыганки смеялись, глядя на Стемнина, бросали одно-два словечка на своем языке и опять хохотали, зубоскалили. Теперь он и сам улыбался. Но вот маленький табор доехал доверху, просеялся через турникеты. Яркой стайкой цыгане промелькнули на Ленинградский вокзал, а Стемнин повернул на Каланчевку. Он оглянулся, они — нет.
10
Садовое товарищество, в котором построил дачу отец Стемнина, состояло из двух поселков, совершенно друг на друга непохожих.
Старые сады, заложенные тридцать-сорок лет назад, являли обычную для советских времен усредненность — по размеру надела, по величине домиков, по самой дачной архитектуре. Все эти одинаковые участки с парниками, картофельными рядами, огородом и цветочными клумбами, где стояли домики с мансардой и частым переплетом окон на верандах, говорили о том, что обитатели если и не равны на самом деле, то не желают обнаруживать свое неравенство. К середине тянулись и снизу, и сверху: выпячивать богатство или бедность считалось неприлично и даже небезопасно. Бедные стыдились бедности, да и не были настолько бедны, чтобы это нельзя было скрыть. Богатые хоть и имели возможность показать достаток, но делали это осмотрительно. Индивидуальность куражилась в мелочах.
Взять хотя бы улицу, где жили Стемнины. У Кроминских на стене сарая нарисован был изрядный Микки-Маус, держащий землянику размером с детское ведерко. Дальше, у Замотаевых, на каждом столбике изгороди вечно были надеты разноцветные и разнокалиберные банки, а Гунявин изукрасил чердачное окно кружевными наличниками. В гости ходить было не принято, а если кто и забегал по-соседски, обычно дальше крыльца не поднимался. Оттого-то в детстве так интересно было заглянуть в чужой дом — посмотреть, как там все устроено. Куда интересней, чем в городе.
Новый поселок вырос недавно, это было ясно с первого взгляда. Здесь никто не равнялся на соседей. Участки были разные — у кого прежние шесть соток, у кого десять, а у кого и все сорок. Про здешние дома на старой поляне говорили «дворцы» и «отгрохали». Большинство новых дачников строили по прежнему дачному образцу — дом с верандой, мансарда под ломаной крышей. Только вместо одного этажа делали два или три, бревна и брус заменяли кирпичом, не стеснялись габаритов.
Интересно было то, что за последние годы на старой поляне кое-кто перестал поддерживать и ремонтировать свои домики, краска облупилась, доски почернели. Наблюдая за этим, Стемнин сделал вывод, что не только богатые старались подчеркнуть свое богатство, но и бедные теперь не стыдились бедности и даже рады были горестно ткнуть ею в нос окружающим.
Середина осталась в прошлом, а о теперешней согласия не было, да и быть не могло. Любой готов был признать свой уровень жизни выше среднего или ниже. Понятие «средний класс», о котором наперебой писали газеты, не устраивало никого.
Стемнин спускался с пригорка. Ветер светло шевелил листья вишен, яблонь и рябин. Идя по улице, Стемнин радовался, что живет именно здесь, среди тех, кого по привычке считал ровней. После долгой разлуки встреча с этими домиками была приятна. Ему казалось, что за год они постарели и даже стали чуть меньше, роднее: действие виноватого узнавания.
Выкрашенный синей краской домик с белыми ставнями был виден издалека. У крыльца на веревке поплескивали полотенца и еще какие-то тряпочки. Елизавета Дмитриевна шла от умывальника, держа в руке не то миску, не то кастрюлю. Она тоже заметила сына издалека и смотрела, прикрыв ладонью глаза от солнечных лучей. Потом помахала рукой.
— Сподобились, господи, — протянула она, не улыбаясь, когда сын вошел в калитку. — И года не прошло.
— Я на минутку, — ответил Стемнин. — Проездом.
— Никаких минуток. Переодевайся, попасись в саду, обед через полчаса.
Но Стемнин, как всегда, не переодеваясь, в городской одежде пустился по саду с обходом. Это была детская привычка — обходить все места, где могли найтись разные подарки: два малиновых куста сорта «новость Кузьмина» с длинными сладкими ягодами, легко сходящими с похожего на банан стерженька, грядка гороха, коричная яблоня, клубника, заросли ирги и красная смородина. Круг, на который уходило десять-пятнадцать минут, отрывал от города, возраста, забот вернее, чем вся двухчасовая дорога на электричке мимо несущихся за окном полей и перелесков.
Высоко над головой рассверливал мягкое серебро жаворонок. В путанице травы Стемнин углядел ярко-шафрановую вспышку цветка, нежную звездочку на конце тыквенной плети. Вон куда она забрела. А мать то ли не заметила, то ли решила проверить, как далеко может зайти тыква. На плети были еще цветки, увядшие, обвисшие тусклыми тряпочками. А рядом на глаза выскочила тыква, маленькая, как лягушонок. Стемнин еле удержался от желания сорвать ее. Пальцем погладил глянцево-бугристый бок. Обновленно оглядевшись, подумал: «Здесь даже пыль живая».
11
На веранде густо пахло бульоном и свежей зеленью. Вкусная духота. В открытое настежь окно въехала оса и прожгла дорожку куда-то в угол.
В комнате было прохладно. Громко и тоже прохладно тикали часы. Одна стена, та, за которой печка, отделана была голубоватой керамической плиткой. Занавеска с рисунком в виде чугунков и деревянных ложек спокойно рвалась из комнаты в поля. Здесь в любую погоду было хорошо. Отчего он так давно не приезжал?.. Сев на топчан, Стемнин минуту сидел не двигаясь, только осматриваясь и вспоминая. Переодеваться в обноски не хотелось.
На дачах все вещи особенные, дачные. В сад редко покупают что-то новое. Разве что садовый инвентарь. Обычно мебель, посуда, обувь, одежда приезжает из города доживать свой век. В городе в таком виде оставаться уже неприлично, а на даче — очень даже. И вот все старье из кухонь, кладовок, шкафов и с антресолей, минуя мусоропроводы, плавно перелетает в садовые домики. Подштопанное, подкрашенное, залатанное и почищенное. Почтенные люди, привыкшие пристойно выглядеть в городе, на даче превращаются в деклассированных тружеников, одетых в бесформенные трико, выцветшие сарафаны и простреленные кофты. Туфли сменяются калошами, опрятная посуда — полукопчеными эмалированными кастрюлями с рисунком в виде грибов или клубничин. В домах поскрипывают долгожители-табуреты и диваны-аксакалы. Здесь иная жизнь и иные вкусы.