Ради того, чтобы Ваня был жив, он бы теперь отмотал любое из них обратно.
Проводив его в палату, доктор попросил:
— Постарайтесь не плакать при нём.
Слава даже и не думал, что сможет заплакать. Он хотел, но у него едва бы получилось.
Он поднёс табурет к Ваниной кровати, сел рядом и, облокотившись одной рукой на перегородку кровати, вторую протянул к лицу мальчика и дотронулся кончиками пальцев до щеки. Ваня был тёплый и дышал ровно, как спящий.
Слава взял его руку в свою и, прочистив горло, бодро заговорил:
— Слушай, Ваня… Давай договоримся: ты приходишь в себя, а я разрешаю тебе засунуть в нос столько таблеток, сколько захочешь. Хоть все. Можно всю аптечку, правда. Потом вытащим их как-нибудь, разберемся. С этим уж точно полегче будет разобраться, чем с комой. И если тебе нравится этот бардак в комнате, то, ради бога, живи в нём, я больше не буду ругаться.
Слава замолчал, возвращаясь в тишину, нарушаемую только звуком кардиомонитора: пип-пип-пип… Вот так вот, когда ты очень долго что-то говоришь-говоришь-говоришь, а в ответ слышишь только звук реанимационной палаты, становится легко заплакать. Гораздо легче, чем он думал.
Разжав Ванины пальцы, Слава быстро махнул по глазам, пряча слёзы, и снова взял сына за руку.
— Мне очень жаль, — проговорил он. Бодрость в голосе пропала, но он старался говорить твердо. — Мне очень жаль, что я прикрикнул на тебя в аэропорту, что не обнял тебя тогда, что ты всё время слышал от нас только: «Хватит», «Тише», «Прекрати», и гораздо реже слышал, что мы любим тебя, но это правда, мы тебя очень любим. Я тебя очень люблю. Мне просто всё время казалось, что тебе это… как будто меньше нужно. Как будто ты и так это знаешь, ты и так счастлив, ты и так благополучен. Прости, я… не знаю, — он выдохнул. — Я не знаю, как быть хорошим отцом. У меня не получается, меня не хватает.
По правой щеке предательски покатилась слезинка, Слава, прикрыв глаза, проигнорировал её, но следующая скатилась по левой. Нужно было признать: он заплакал.
И незамедлительно объяснился с Ваней:
— Я плачу не потому, что жалею тебя или не верю, что ты поправишься. Я плачу, потому что жалею себя. Потому что я не справился, как отец. И мне жаль… и жалко. Я сейчас поплачу, а потом подумаю, что с этим делать, чтобы к твоему возвращению домой стать гораздо лучше. И справляться лучше. Ты мне веришь?
У Вани дрогнули губы. Рефлекс, наверное, но Слава улыбнулся. Он взял Ванины пальцы, сложил из них кулачок и аккуратно приложился к нему своим кулаком.
— Дай кулачок, — прошептал он.
«Дай кулачок», — последнее, что сказал им Ваня, прежде чем уйти на поле. Он сказал это Мики, а Мики дал ему по лбу. Тоже, наверное, теперь мучается в своих бесконечных воспоминаниях до.
Слава наклонился к кровати, поцеловал Ваню в щеку, шепнул ещё раз: «Я тебя очень люблю» и вышел из палаты. Спустился на первый этаж, позвонил Льву.
Вечером Слава вернётся домой к заплаканному Мики, который попросит спеть ему колыбельную. И он, Слава, уставший и выжатый прошедшим днём, раздраженно подумает: «Чёрт, ну ты же не маленький, какого хрена…». А потом вспомнит, как пообещал Ване стать лучше, и споёт, потому что стать лучше — это перестать считать, что одному ребёнку любовь нужна больше, чем другому.
Теперь Ване было хуже, чем Мики, но Слава вторил про себя одну и ту же идею: «Тебя должно хватать на обоих, тебя должно хватать на обоих…»
Лeв [19]
У него был свой день до.
Это был не крик и не щелбан, вместо кулачка. Это была крышка пианино, сброшенная на Ванины пальцы — последнее, что он сделал для младшего сына.
Был серьёзный разговор — касающийся, к слову, самого Вани и отношений между ребятами в команде (не наносят ли ему травмы именно они?) — а Ваня уселся за пианино и, перебивая их голоса, принялся наигрывать марш Шопена. Не останавливался, хотя Лев попросил несколько раз. Стоило ли из-за этого сбрасывать крышку на пальцы? Теперь уже кажется, что не стоило.
Теперь уже всё казалось ничего не стоящим: и музыка, и весь вчерашний разговор, и обидчики из футбольной команды. То, что вчера казалось проблемой, в которой нужно разобраться, сегодня превратилось в события будто бы из другой жизни.
А вот секунды до у Льва не было. Были только секунды во время.
Лев десять лет проработал в отделении реанимации и интенсивной терапии в областной больнице. За эти десять лет он проводил сердечно-легочную реанимацию ребёнку лишь однажды: восьмилетняя девочка потеряла сознание в коридоре. Она была посетительницей, вместе с мамой приехала к бабушке. Детское отделение реанимации находилось в другом корпусе, девочку отвезли в ближайшее — на этаж выше.
Тогда он не нервничал, действовал по протоколу, завел сердце с помощью дефибриллятора. Это могла быть «внезапная кардиальная смерть», но девочка продолжила жить. Позже оказалось, что у неё аномальное строение сердца — синдром Вольфа-Паркинсона-Уайта, но это уже его не касалось и после он о девочке не вспоминал.
А оказавшись на поле перед Ваней — вспомнил. Главным образом потому, что вся его врачебная уверенность куда-то улетучилась, он нервозно соображал, что ему делать: он же ничего не умеет, он никогда не делал таких манипуляций с людьми. И это правда: таких — на траве, вместо реанимационной палаты, руками, вместо дефибриллятора — не делал ни с кем, кроме манекенов в учебных комнатах университета.
Он копался в собственной памяти:
Непрямой массаж сердца ребёнку — одной или двумя руками? Если двумя — я его не сломаю? А вдруг одной будет недостаточно, и он не выживет? Сколько нажатий? Взрослому — 100–200. А ребёнку? Вдруг будет слишком много? А если меньше, будет слишком мало…
Сомнения возникали одно за другим, но он уже действовал: как думал, как вспоминал, как чувствовал. Через его руки прошли тысячи пациентов, но теперь, когда на траве лежал самый важный в его жизни, десятилетний опыт и натренированная нервная система пошли к черту, оставив его один на один с растерянностью.
Потом, когда он приедет в больницу, врачи скажут ему, что он вообще-то молодец. Что если бы не Лев, Ваня мог бы и не продержаться эти несколько минут до приезда скорой — они бы его просто не завели. Он понимал: в этом есть правда. Массаж редко восстанавливает сердечную деятельность, но он разгоняет кровь к мозгу и сердцу, отодвигая процесс омертвения тканей. Может быть, он и правда сделал многое.
Но он сделал недостаточно.
Девочка, которую он спас пять лет назад, перенесла клиническую смерть, открыла глаза в тот же день и спросила, где мама. А его сын не открыл глаза, он впал в кому. И Лев не мог думать о том, что сделал достаточно для того, чтоб Ваня не умер. Так не бывает: он не может позволить себя быть достаточным в таком мизере, ему нужно быть достаточным для того, чтобы Ваня жил, и не вегетативно, а по-настоящему: открывал глаза и спрашивал, где Слава.
Льву думалось, что, если бы так и было, Ваня обязательно бы спросил про Славу. Не про него.
Он приехал в больницу вечером — для того, чтобы забрать Славу, но когда позвонил ему с парковки, тот спросил:
— Ты что, даже не зайдешь?
Было ясно, какой ответ считается неправильным. Поэтому сказал:
— Сейчас поднимусь.
Пока он шагал до главного входа, то думал, что дело в Ване — он не хочет идти, потому что не хочет его таким видеть. Но когда он прошел через раздвижные двери, стало ясно: дело в больнице. Он не хотел видеть больницу.
Не хотел проходить через двери реанимации — почти такие же, как в областной больнице — и не хотел бесконечно сравнивать одно с другим: как было в России и как всё устроено здесь. Не хотел видеть людей, у которых есть право носить белые халаты, и постоянно вспоминать, что у него такого права нет. В конце концов, ему было обидно, даже оскорбительно, что какой-то доктор Тонг разговаривает с ним тоном, словно Лев несмышленый ребёнок: упрощает, объясняет, смягчает информацию. Лев десятки раз повторил: «Я врач», а тот: «Да-да, конечно…», и опять: «…если удар пришёлся на височную долю, а там у нас находится зона слуха…». Лев кипел, ему хотелось заорать на него: «Я знаю! Я знаю! Я знаю!!! Заткнись, сраный китаец!».
Когда он ушёл, Лев повернулся к Славе:
— Он держит меня за идиота что ли?
— Забей.
— Он разговаривает со мной, как…
— Это сейчас неважно, — перебил Слава. — Побудь с Ваней.
Он сел на скамейку в коридоре, и Лев удивился:
— Ты не пройдёшь в палату?
— Я там весь день провёл. А ты… Может, ты хочешь побыть с ним один…
— Да не то чтобы.
— …поговорить, — добавил Слава.
Лев хмыкнул:
— Вряд ли он мне ответит.
— Он тебя слышит.
— Это не доказано.
Лев встречал таких романтиков среди коллег: «Говорите с ним, он обязательно вас услышит», но сам таким не был, а через пару лет работы и у большинства романтиков отваливалась романтичность — с ней долго не протянешь.
Сделав над собой усилие, он зашёл в палату, решив, что просто переждёт. Если для того, чтобы быть хорошим отцом в глазах Славы, он должен торчать над кроватью ребёнка в коме — он это сделает. Но для себя лично Лев не находил в этом никакого смысла.
Он прекрасно понимал ситуацию: Вани здесь нет. Ни в каком виде. Он их не слышит, а если брать за руку — не чувствует. Люди просто поддаются самообману — все люди: и родственники пациентов, и сами пациенты, которые, приходя в себя, начинают рассказывать какие-то байки. Лев за десять лет их столько наслушался, что в пору книги писать: от типичных рассказов про свет в конце туннеля до религиозного бреда в лице Иисуса, зовущего на небеса. И что теперь, во всё это он должен поверить?
Он сел на круглый табурет рядом с Ваниной постелью — боком, так, чтобы не смотреть на сына, а то от этих трубок из носа Льву становилось не по себе — он привык видеть Ваню без них. Глянул на настенные часы и решил: пятнадцать минут. Ровно столько он просидит здесь, прежде чем вернуться к Славе и заверить, что он «побыл с сыном».