Почти 15 лет — страница 33 из 94

Мама считала, что свадьба Пелагеи, устройство её семейной жизни и её последующие дети — «не считаются». Она говорила, что дочерям суждено продолжать «чужой род» — они берут чужие фамилии и рожают чужих детей чужим семьям. Бремя сохранения фамилии и продолжение рода должно ложиться на сыновей.

Лев, прослушав этот вольный пересказ «Домостроя», глянул на свои часы и предложил матери:

— Сверим время? Кажется, твои отстают на полвека.

Ему тогда очень хотелось её разозлить. Может быть, даже высмеять. И тот поцелуй — поцелуй в церкви — был не столько о нём самом, сколько о ней — таким образом Лев хотел ей сказать: видишь, как ничтожно всё, во что ты веришь.

Последний раз они говорили в тот же вечер, перед их отъездом в Новосибирск. К пятидесяти его мама стала выглядеть, как молодящаяся интеллигентка: сухая, утонченная, выскобленная косметологическими процедурами, она могла бы быть женой декабриста или женой политического эмигранта — такое она производила впечатление: очень независимое, нездешнее, почти европейское. Но позолота на ней держалась недолго — до первого откровенного разговора.

Впрочем, Лев никогда её образом не обманывался. Он знал, чего она стоит, и знал каждую фразу, которую она ему скажет.

Тогда она, прохаживаясь по квартире из комнаты в комнату, приговаривала:

— Жаль, что сейчас нет НКВД. Там бы вам показали… А сейчас что? Вольница! Можно всё! Можно насиловать детей, и ничего тебе за это не будет! — всё это она говорила со своим вычурным интеллигентским придыханием. — Хорошо, что твой отец до этого не дожил…

— Почему? — спросил Лев, привалившись к косяку. У него белки глаз заболели от попыток уследить за маминой беготней. — Безнаказанно насиловать — его хобби.

Мама, остановившись, с искренним изумлением повернулась к нему:

— Да как ты смеешь?

— Это же правда.

— Я вообще не об этом говорила, а о тебе! Хорошо, что он не видит, какой ты… Каким ты стал!

— Я всегда таким был, — негромко ответил Лев.

Утром они уехали. С тех пор он перестал ей звонить, отношения с матерью оказались погребены под семью годами молчания. Он продолжал справляться о её делах через сестру, время от времени робко интересуясь у Пелагеи: «А она обо мне спрашивает?». Пелагея была честна в своём ответе.

Нет.

А он думал о ней всё больше и больше. Разговор со Славой его растревожил: «Что должна была сделать твоя мама, чтобы ты с ней чем-нибудь поделился?». Лев тогда подумал: «Обнять меня». Это бы не сработало для Лёвы-подростка — объятиями такую броню не пробьёшь, но для тридцатишестилетнего Льва этого было бы достаточно. Если бы мама вдруг оказалась рядом и обняла его, ему стало бы в тысячу раз легче.

Странно, как его сознание отвергало образ той матери, что говорила ему про НКВД и насилие над детьми. Он думал о маме, с которой они ходили смотреть на разведение мостов — такая мама умела обнимать теплыми руками. Мама, которая говорит про НКВД, казалось, не знала, что такое «обнимать». Они не соединялись в одного человека.

Может быть, по этой причине — от желания их соединить, а может от непроходящего чувства одиночества, он купил билеты в Петербург. Теперь, когда он думал: «Хочу домой», он уже не понимал, что представлять, и мозг подбрасывал ему картинки из детства. Он был бы рад найти дом хотя бы там, хотя бы на два выходных дня.

Чтобы остановиться у Пелагеи, пришлось ей обо всем рассказать, и она, конечно, тоже удивилась: и их ссорам, и упавшим на Ваню воротам, но самое главное, ему самому, представшему перед ней в России. Она повторяла то же самое, что и Карина: те же восклицания, те же вопросы, те же обвинения. Лев говорил ей: «Слава меня не любит», но она слышала только: «Я уехал от ребёнка в коме, я отвратительный муж и отец».

— Я тебя не понимаю, — сказала она, выдохшись.

Лев пожал плечами: не понимай, мол, дело твоё.

— А ты себя понимаешь? — спросила она.

— Не очень, — ответил Лев.

— А зачем ты приехал?

— К маме.

Сестра покачала головой:

— Ты не только себя не понимаешь, но и других.

Пелагея устроила его в гостиной — до болезненных ассоциаций похожей на ту, что была в их канадской квартире: такая же перетекающая в кухню-столовую. Льву не понравилось сходство с Канадой, но понравилось, что можно украдкой пить ночью и никто не заметит. В сумке лежала нераспечатанная бутылка виски.

Перед сном он залил в себя привычные пятьдесят грамм — ровно столько было достаточно, чтобы крепко спать без кошмаров — но всё равно подолгу ворочался, не засыпая: переживал из-за встречи с мамой. А ведь это странно: разве дети боятся своих мам? Он представлял, как его собственные повзрослевшие дети будут бояться к нему приехать, и становилось гадко: в особенности от того, каким вероятным ему казалось такое будущее.

Он не мог сформулировать даже для себя: что он от неё хочет и что он ей скажет? Она ничего не знает о его жизни. Она не знает (или попросту игнорирует это знание), что у неё есть внуки, а внуки никогда не думали о ней, как о бабушке. Может быть, это ещё одна причина, почему Лев чувствует себя таким отдельным от семьи: все Славины родственники — даже те, чьих имён никто не помнит — кем-то приходятся их детям. Перед отъездом дети покорно сидели на семейном мероприятии своей бабушки и понимали, что оно семейное.

Но мама Льва им не бабушка. Просто какая-то женщина с кислым лицом. Отец Льва им не дедушка, хотя заочно потоптался в их личностях сильнее, чем кто бы то ни было. Даже Пелагею они не воспринимали своей тётей, а Юлю, её дочь, никогда не называли сестрой. Почему так? Будто Льва вырезали из своей родословной и прицепили к другой — без корней и без связей.

Наверное, в этом и ответ: он здесь, чтобы соединить две родословные в одну.

Мама не изменилась: всё та же горделивая осанка и суровая прямота тонких губ. Морщин стало больше, но она по-прежнему молодилась — Лев разглядел на её лице следы от косметологических инъекций.

Она удивилась, но попыталась это скрыть:

— О. Ты приехал.

— Я приехал, — покивал Лев. — Пригласишь?

Мама отошла в сторону, и Лев шагнул в квартиру, где, казалось, ничего не изменилось за последние двадцать лет. Дверь родительской спальни была приоткрыта; снимая пальто, Лев всматривался в щель, пытаясь разглядеть портрет на стене: если бы не черная полоса в углу рамки, он бы принял его за собственный портрет. Они с отцом теперь были одного возраста и время неумолимо делало их одинаковыми.

Мама, услужливо приняв пальто из его рук, сухо сказала:

— Ну, проходи. Я поставлю чайник.

Она указала на гостиную, но Лев, помедлив, шагнул к противоположной двери и открыл дверь в свою комнату. Там теперь был зал воинской славы: награды отца, офицерский мундир, ружья — как в музее. Ничто не напоминало о детской. Лев удивился: неужели ей нравится среди этого жить? Она могла бы избавиться от него, она могла бы начать всё заново — в конце концов, ей было всего сорок лет, сейчас это даже не возраст. Могла бы быть другая семья, другой муж. Или могла бы жить для себя. Но она увесила квартиру памятью о нём — о тиране, о насильнике, о психопате.

— Зачем ты всё это хранишь? — спросил он, прикрывая дверь.

— Это память, — ответила мать, скрестив руки на груди.

— О чём?

— О твоём отце.

— Ты хочешь его помнить?

— Он же мой муж.

Лев цокнул, проходя мимо неё.

— Это просто слова…

Он прошел в ванную, включил воду, чтобы помыть руки. Услышал из коридора:

— Такому как ты, не понять.

«Да уж конечно, — хмыкнул Лев. — У меня тоже есть муж».

Мама расставила на столе в гостиной чашки из домашнего сервиза, как для почетного гостя. Льву стало от этого грустно: будто для чужого человека. Но на полминуты — да, ровно на полминуты — в маме что-то переменилось, и она спросила:

— Хочешь конфеты?

— Нет.

— Есть твои любимые.

Лев удивился: у него есть любимые конфеты? Да он вообще не ест сладкое.

Но мама поставила перед ним вазочку с вафельными конфетами — те, на которых изображены мишки с картины Шишкина — и Лев улыбнулся: это были его любимые конфеты в детстве. Мама помнила.

Когда он снова поднял на неё взгляд, прежняя мягкость в лице пропала, и она снова смотрела сухо, даже ожесточенно. Устроившись напротив, холодно спросила:

— Зачем ты приехал?

— Хотел с тобой поговорить.

— О чём?

— Обо мне. Хотел рассказать тебе обо мне. Тебе интересно?

— Нет.

Лев не был готов к такому прямому отказу. Однако, сделав усилие над собой, он проговорил:

— Я всё равно расскажу. Я ведь уже приехал.

Мама молчала, и Лев воспринял это как готовность слушать. Опустив взгляд на чашку перед собой, он поболтал ложечкой в чае и произнёс:

— Последние десять лет я воспитывал ребёнка с другим мужчиной. В смысле, со своим мужчиной. Которого я люблю. А потом появился ещё один ребёнок, это долгая история. И собака появилась, но это было перед вторым ребёнком… В общем, неважно. Короче, мы жили как обычная семья, в Новосибирске. А потом уехали в Канаду и там всё пошло наперекосяк.

Он посмотрел на маму. Она слушала, не сводя с него глаз, и трудно было представить, о чём она думает. Лев давно не видел такого отрешенного выражения лица, но помнил его из детства: мама такой становилась с отцом, боялась вызвать у него агрессию «неправильной» эмоцией и поэтому предпочитала не проявлять их вообще.

— Я в Канаде не мог работать, потому что нужно было переучиваться, получать лицензию. А мой муж работал… Да, мы, кстати, заключили там брак. Прости, что не позвал на свадьбу, подумал, что ты не захочешь, — он улыбнулся, но мама не улыбнулась. — В общем, мы начали из-за этого ссориться. Сначала из-за работы и денег, а потом из-за всего подряд. В одну из ссор я его ударил.

У мамы дрогнула правая бровь, чуть-чуть. Она скрестила руки на груди и откинулась на спинку стула. Уловив это, Лев продолжил:

— Он мне этого не простил. Какое-то время мы ещё продержались, но всё было уже… невыносимым. Мы спали в разных комнатах, прямо как вы с отцом. А тут ещё и наш младший сын впал в кому — перевернул на себя, блин, ворота. Сейчас я думаю, что это был мой шанс заново сблизиться с мужем, но тогда я просто… не знаю. Испугался, наверное. В смысле, не комы. Я не боюсь детей в коме. Но я боюсь сталкиваться с пониманием, что, на самом деле, я ничего не контролирую. Такая же ерунда была у отца. Он контролировал каждый наш шаг, каждый взгляд в сторону, каждое решение. Он контролировал наше будущее, спланировав до мелочей, кем мы должны стать. Он хотел, чтобы я стал военным, и теперь я понимаю, почему, ведь я хочу, чтобы мои дети стали врачами — так я смогу контролировать их будущее. Я думаю: если они пойдут в медицину, я смогу помочь им состояться, ведь… Ладно, забудь. Это неважно. Мой сын впал в кому, а я уехал, потому что мне невыносима беспомощность. И теперь мне плохо каждый день моей жизни, и я не знаю, что мне делать, потому что я беспомощен как никогда раньше. Я даже пришел поговорить с тобой, потому что… потому что я бы хотел, чтобы мои дети в такой ситуации пришли ко мне. И я очень надеюсь, что, когда это случится, я не буду сидеть перед ними так, как сидишь передо мной ты.