но, какого хрена тебе так везёт?
Когда Лев услышал про антидепрессанты, терапевтов и страх мужчин, на него могильной плитой свалилось чувство вины и придавило так, что ни вдохнуть, ни выдохнуть.
Но когда Катя сказала про «пьяного урода», Лев подумал: «А что, обязательно дело во мне что ли?». Ну, как такой мелкий эпизод — да, неправильный, жестокий, отвратительный — но всё-таки в масштабе человеческого существования очень мелкий, как он мог разрушить целую жизнь? Может, с Яковом в принципе что-то не так? Может, он и асексуал. Льву, например, всегда казалось, что Якову не нравился секс с ним — ещё до всяких там изнасилований.
Весь остальной поток обвинений — полная чушь. Как будто он, как отец и муж, все пятнадцать лет только из этого и состоял. А всё остальное — оно не считается, что ли? Он вообще-то воспитывал этих детей, возил на всякие там кружки, лечил, делал с ними уроки, а не только «поколачивал».
— Ты отличная подруга, — напряженно произнёс Лев, когда Катя замолчала.
— Нет, дерьмовая, — ответила она, сложив руки на груди. — Отличная бы не стала продолжать с тобой общаться. Но мне как будто всё время казалось… всё время казалось, что ты понесешь ответственность. Хоть какую-то.
— Вообще-то мне тоже было нелегко, — напомнил Лев. — И я понёс ответственность… моральную.
— Какую? Пять лет воздержания и глажки белых рубашек?
— Ну а что ты хочешь, чтобы я сделал? — беспомощно спросил Лев. — Застрелился или что? Какая ответственность тебя бы устроила?
— Застрелиться — это уйти от ответственности. А меня бы устроило, чтобы ты помнил, кто ты и что сделал, — она положила руки на стол — одну на другую — и придвинулась ближе ко Льву. — Поэтому я не разрешу своему ребёнку подходить к тебе. Я не хочу, чтобы ты чувствовал, что ты такой же, как все, потому что ты не такой как все. Ты — преступник. Люди сидят за такое в тюрьме много лет. От того, что Яков не написал на тебя заявление, ты не перестал быть тем, кто ты есть. Я думаю, тебе нужно помнить об этом всю свою жизнь, это и будет ответственность. Хоть какая-то.
Стало ясно, что разговор нужно прекращать. Лев поблагодарил за чай и вышел из кухни в коридор, где к нему тут же подскочила Руслана:
— А смотри, что у меня ещё есть!
Она показала плюшевого щенка, который гавкал при нажатии на пузо. Лев, бросив на девочку взгляд, промолчал. Видимо, теперь ему было запрещено отвечать: «Какая прелесть».
Он вышел за дверь, не попрощавшись и не дожидаясь, пока Катя его проводит.
Еще пару часов назад он думал, что выкинет недопитый виски в ближайший мусорный бак: так хорошо ему было после общения с Юлей. Но теперь он был намерен оставить его при себе. Может, если он станет алкоголиком, Катя будет довольна. Может, спиться — это достаточный уровень ответственности?
Вечером он вернулся в Новосибирск, плеснул себе в стакан перед сном, добросовестно сходил на работу в понедельник, а сразу после — выпил всё, что оставалось в бутылке. Больше половины. Он ждал этого момента целые сутки.
Идея о собаке пришла к нему на втором стакане: если он так одинок и неприкаян, если все друзья и мать от него отвернулись, считают его уродом и психопатом, который должен за всё расплатиться, и лишь сестра и племянница у него остались, да и те далеко, то кто может стать его единственным верным другом, кроме собаки? Собака — друг человека. Так все говорят. Не просто же так говорят, наверное?
Что произошло в доме Славиной мамы он будет потом вспоминать со стыдом и отвращением. Да и было бы что вспомнить: какие-то обрывки событий, не клеящиеся в одно. Помнил только, как завалился и сказал, что хочет забрать собаку. Чувствовал себя при этом очень вежливым и адекватным.
Славина мама удивилась, спрашивала: «Вы что, вернулись?», а он, икая, отвечал:
— Я вернулся. Пожалуйста, Андронина Антоньевна, можно забрать собаку?
Конечно, её не так звали. Её звали Антонина Андреевна. Но в тот момент Льву казалось это непроизносимым, нереальным, несуществующим именем, и… он сказал то, что сказал.
Антонина Андреевна опешила:
— А ты мне её потом отдашь?
— А давайте она один день будет у вас, а один у меня, как будто мы в разводе, а это наш ребёнок?
Он всё ещё казался себе очень логичным.
Она ответила, что собака на кухне. Может, она что-то ещё сказала, но он услышал только про кухню, и пошёл за ней. Помнил, как, сюсюкаясь, поднял Сэм с пола и прижал к себе. Резко развернулся к выходу и, зашатавшись, начал падать. Чтобы удержаться, схватился за деревянную полку над плитой — там стояли перечница и солонка — и полка, не выдержав его веса, оторвалась. Он так удивился, что перестал падать, и в изумлении посмотрел на покачивающуюся на одном болте деревяшку.
Славина мама прибежала на грохот и он, извиняясь и оправдываясь, заверил её:
— Я потом вам её прибью. Честно. Даже лучше будет. Она у вас уже была… ну такая. Хлипкая. Могу даже сейчас…
Но Антонина Андреевна сказала, что сейчас ей точно «ничего прибивать не нужно». Лев покивал, ещё раз извинился, поднял с пола металлическую миску, посчитав её самым необходимым аксессуаром для обустройства собаки, и ушел — с собакой под правой подмышкой, и с миской — под левой.
Слaвa [36]
Когда Славик был дошкольником, в семье ходила легенда про отца-героя: мама часто рассказывала, как после Чернобыльской аварии папа вывез её и Юлю в Новосибирск, а сам вернулся назад ликвидатором-добровольцем и две недели работал на месте катастрофы. Для Славика это звучало жутко и захватывающе: вернуться в самое пекло, добровольно, на благо других людей и страны!.. Поэтому, до своих семи лет, Славик смотрел на папу с почтительным восторгом: как на личность, масштаба которой ему не то что никогда не достичь, но даже осознать тяжело.
Когда семья начала рушиться, легенда стала обрастать деталями, о которых Славик раньше не знал. Ну, например, что вернулся папа не сразу и не в «пекло», а только в 1988 году, когда основной радиационный фон значительно понизился. Славик узнал об этом в шесть лет, из разговора родителей о самом себе: в день, когда принёс из садика свой первый дизайнерский каталог женской одежды, который сам же и нарисовал. Сказал тогда, что, когда вырастет, будет придумывать красивую одежду для девочек (просто потому, что для мальчиков придумывать красивую одежду нельзя). Отец взял его рисунки в руки, поразглядывал нарисованные платья с рюшечками и бантами, и спросил у матери: — Слушай, может, его в Чернобыле облучило?
Это Славика, значит. А мама ответила:
— Ты когда туда поехал, я уже беременная была.
Папа сказал:
— Я имею в виду заранее. В 86-ом. Сначала нас, а через нас — его.
— Не мели ерунды.
Папа пихнул рисунки обратно Славику, мальчик растерянно посмотрел на них, не понимая: почему рисование одежды — это признак облучения? Он даже спросил об этом у десятилетней сестры, но она глянула на одно из платьев и сказала:
— Я бы такое носила.
Славик фыркнул:
— Я бы тоже.
На платье были огромные карманы, в которых мог бы поместиться персональный компьютер. Славик считал упущением, что на платьях не предусмотрены карманы.
Но даже после этого откровения Славик считал отца героем: какая разница в 86-ом или в 88-ом, если всё равно ликвидировал? Когда отец ушёл из семьи, мама начала говорить про него всякие гадости: мол, он трус и всегда был трусом, а Славик обижался и спорил: — Разве трус бы поехал ликвидировать Чернобыль?
Мама ответила:
— За это много платили, а теперь еще и пособие на всю жизнь.
Славик не желал сдаваться: платили и платили, одно другому не мешает.
— И что? — хмурился он.
— И то. Многое говорит о человеке.
— Что говорит?
Мама устало посмотрела на Славика:
— Он ведь и вас с Юлькой пытался подать, как детей Чернобыля, да номер не прошёл. А то, может, ещё и с вас бы деньги доил.
— Не говори так про папу, — сердито просил Славик, но мама всё равно говорила.
И это было ещё обидней, потому что перед уходом отца она говорила другое, просто прямо противоположное: будто папа чудесный, любит его и никуда не уйдет. Но он же чувствовал, что уйдет, а она врала ему. Они все ему врали.
Родители ругались несколько лет — из-за него. Папа кричал на маму, мама кричала на папу. Папа говорил, что зря только с ней связался, с мамой то есть, что он думал, что семья будет нормальная, а она даже сына ему родить не смогла. Говорил, что получилось «две дочки». А мама говорила, что «дети есть дети», и вообще, может, ещё всё нормально будет, может «всё выровняется». Славик понимал, что это про него — это он должен «выровняться», и изо всех сил старался угодить папе.
Если отец собирался на рыбалку, Славик подскакивал, как штык, и голосил: «А можно с тобой?». Папа веселел и отвечал, что, конечно, можно, и следующим днём они вставали в шесть утра, ехали за город на речку и сидели с удочками до посинения (в прямом смысле, Славик дубел от холода и обездвиженности). На Славину удочку никогда никто не клевал, а на папину клевал, и отец расстраивался, что Славик «не умеет ловить рыбу», а Славик не понимал: разве это не случайность? У них же одинаковые удочки! Он даже не сам свою забрасывал (силы и роста пятилетнего ребёнка не хватало), папа забрасывал вместо него! Это всё равно, что его удочка, только они её так называли — «Славина». Это было нечестно, скучно и совершенно непонятно: ну, как посредством рыбалки доказать кому-то, что ты — настоящий мужчина?
Футбол ему тоже не давался. Когда он пинал по мячу, казалось бы, из-за всех сил, удар получался слабым, косым и мяч катился по диагонали. Играя, он инстинктивно пытался схватить мяч руками или, что ещё хуже, отпрыгнуть в сторону и увернуться (а что, терпеть что ли, когда прямо в тебя летит?), и папа злобно кричал: «Слава, блин!» или «блять», если совсем злился, и это был такой сигнал для мальчика: он снова неудачник.
Хорошо получалось только рисовать. Это все признавали: и воспитательницы в детском саду, и даже мама с папой. Папа говорил: «Да, неплохо, но это что, опять замок для принцессы? Тебе так нравятся принцессы?». Славик объяснял, что ему нравятся не принцессы, а замки: огромные цветастые дворцы, где сто миллионов комнат и столько же балконов — чем не домик мечты? Тогда папа говорил: «Ну, может, ты нарисуешь нормальный замок? Для мальчиков», Славик качал головой: «Для мальчиков, значит, скучный», а папа говорил: «Ну, нет, почему? Можешь украсить его черепами, придумать герб и флаг, пририсовать воинов…», но Славик возражал из последних сил: «Я люблю яркие цвета» — «Это, значит, розовый?» — «Розовый, желтый, голубой…».