Когда Лев занимался сексом трезвым, он был хорош. Не искусен, как любовник, а тактичен, как партнёр: внимательно отслеживал свои реакции, был осторожным и участливым («Так хорошо? А так?»). Теперь он всегда был активом, всегда, других ролей он больше не признавал.
Зато признавал, что в этом мире, полном ужасных и жестоких мужчин-активов, он может научиться быть другим партнёром, и, желая таким стать, тренировался на Тахире. В глубине души он мечтал, что, научившись заниматься нормальным сексом с ним, он однажды сможет показать измененную версию себя Славе. Тогда Слава перестанет отказываться, боясь, что Лев ему навредит. И они, заново отстроив отношения, наконец-то всё расставят по своим местам: изнеженному мальчику Славе в блёстках и женских шмотках больше не придётся трахать его, настоящего брутального мужчину в строгих костюмах.
Но пока это были только мечты. Напиваясь (если напиться, мечталось легче), Лев терял часть своей осторожности, и начинал развязно вести себя с Тахиром. В прошлый раз секс закончился скандалом из-за предложения Льва: «А может, мне тебя тоже напоить до беспамятства, чтобы ты потом знать не знал, что я с тобой делал, м? Как тебе идея?». Тахир ответил, что идея идиотская, в той ситуации виноват сам Лев, никто ему алкоголь внутривенно не вводил, и вообще «хватит драматизировать, ты сейчас тоже пьяный, на утро будешь меня обвинять в насилии?». Лев пригрозил, что, если он не заткнется, сам окажется изнасилованным, и Тахир заметно испугался, Лев тоже испугался (самого себя), и добавил: «Шучу».
Теперь они были в кресле. Оно качалось, как тогда, с Яковом. Как кресло-качалка в подвале Камы. Лев время от времени опускал руку к стакану с виски, подносил его к губам и отпивал. Он разглядывал смуглую кожу, белую полоску шрама с правой стороны, над пахом — след удаленного аппендикса. Этот шрам раздражал Льва — у Славы такого не было.
Он опустил руки на бедра Тахира и слегка отстранил его от себя:
— Хватит.
Тот удивился: они же только-только завелись.
— Хватит?
— Да. Мне скучно.
Тахир замер на его коленях, и Лев слегка ударил его по ягодице, призывая быстрее подняться.
— Ты умеешь обламывать, — заметил Тахир, перекидывая ногу и слезая.
— Сегодня всё как-то… хреново, — сказал Лев и про секс, и про день.
Тахир, неспешно одеваясь, заметил:
— Потому что ты пьяный. Когда трезвый, с тобой… лучше.
— Тебе, — усмехнулся Лев, снова отпивая из стакана. — А мне с собой хуже, когда я трезвый.
Тахир вздохнул, опустил взгляд — вроде как на ремень, а не от неловкости — но спросил очень неловко:
— Может, завтра…
— Опять?
— Нет! Я имел в виду… Может, завтра сходим погулять?
Лев прыснул:
— Что сделаем?
Тахир нервно заткнул рубашку за пояс и буркнул:
— Неважно.
Когда он уходил, Лев перешёл на русский, сказал ему вслед: «Гуляй». Надеялся, что Тахир не поймёт. И в то же время хотел, чтобы он понял.
На завтра у него были другие планы.
Одевшись, он собрал пустые бутылки и поставил их на кухне возле мусорного ведра. Мимоходом насыпал корм в собачью миску и потрепал Сэм за ухом.
— Надеюсь, ты никому не расскажешь обо всём этом…
Когда приходил Тахир, Лев запирал спальню и не позволял собаке зайти внутрь. Ему почему-то казалось, что она всё поймёт: поймёт, что он привел в свою постель чужого человека, и будет лаять, и осуждать, и смотреть неотрывно своими грустными собачьими глазами. Он не был готов столкнуться с осуждением.
Следующим днём, после работы, он зашёл к Антонине Андреевне.
Так теперь повелось: он предлагал помощь — что-нибудь подкрутить, прибить или починить — она отказывалась, он настаивал, она соглашалась, он приходил вместе с Сэм (они со Славиной мамой привязались друг к другу), и, пока женщины обнимались на диване, он оказывал услуги плотника и электрика, потом Антонина Андреевна его кормила (в какой-то момент Лев поймал себя на том, что ест только у неё — раз в день или даже в два дня, а остальное время — пьет), а за обедом они, как правило, разговаривали о Славе. Лев жил этими моментами: когда можно будет о нём послушать. Что угодно. Любую ерунду, любую сюсипусичную историю о первых шагах, любую мамскую хрень про ветрянку — он хотел все эти истории.
Иногда Антонину Андреевну по-старушечьи переклинивало и вместо Славы она начинала говорить о Мики — каким был он, каким были его первые слова, как смешно торчали его волосы по сторонам. Лев об этом тоже терпеливо слушал, напоминая себе: «Это мой ребёнок. Это тоже важно», но сам ждал любой возможности соскочить с темы и снова что-нибудь спросить о Славе.
Он презирал себе за это. Он презирал себя, когда, отвечая на Микины звонки, надеялся, что сын будет не один, что вместе с ним на экране появится Слава (с тех пор, как Ваня очнулся и начал восстанавливаться, их звонки тет-а-тет почти прекратились). Мики всегда был один. Лев всегда испытывал гадкое разочарование — в первую очередь, в самом себе. Ну почему, почему он такой зацикленный на нём?! Он бы тоже хотел так уметь, чтобы дети всегда на первом месте, он даже научился говорить им об этом, говорить: «Я люблю тебя больше всех на свете», а на самом деле: «…после Славы». Больше всех на свете, но после Славы.
В тот день Антонина Андреевна говорила о себе. Лев нетерпеливо дергал ногой под столом.
Она говорила о войне. Говорила, что родилась в разгар войны: когда мама ходила беременной, отец сидел в фашистком плену, а когда война закончилась, отца снова забрали в лагерь, только уже в «свой» — как врага народа. Говорила, говорила и говорила… Как впервые увидела папу в шесть лет, как он не любил рассказывать о войне, как единственное воспоминание, которым он поделился — трупы, пластами сложенные друг на дружке.
Лев перебил её. Возможно, некрасиво, жестоко, неуместно, но вполне искренне:
— Вы этого хотели для Славы?
Это не было попыткой увильнуть от темы. Вопрос возник по-настоящему.
— В смысле? — удивилась она.
— Когда вы ему сказали, что лучше бы была война, и он там умер, вы имели в виду именно это? Трупы, сложенные пластами?
Он оскорбился за Славу, когда услышал об этом впервые. И был оскорблен до сих пор.
Антонина Андреевна подняла на него влажные глаза. Льву сделалось не по себе. Он думал, она сейчас расплачется, но она негромко проговорила:
— Это жестокие слова.
— Какие? — уточнил он, стараясь держаться отстраненно. — Ваши?
— И твои.
Он повел плечом. Мол, может быть. Он о них не пожалел, даже если бы пришлось смотреть, как она плачет.
— Вы его предали, — прошептал он.
— Ты тоже…
Лев вскинул глаза:
— Я?! Нет…
— Но ты же здесь. А он там.
Он запротестовал:
— И что? Вы даже не знаете, как всё было, что он сказал мне…
Она спокойно перебила его:
— Но я знаю, что, когда Ваня лежал в коме, ты был здесь, а он — там. Ты сам это рассказал.
— Вы не понимаете, он сказал, что не любит меня, что я не нужен там, так какой смысл был…
— Какой смысл был оставаться со своим ребёнком? — усмехнулась она.
— Я был там не нужен…
— Кому?
— Ему, — ответил он, имея в виду Славу.
Она сразу поняла, что он о Славе.
— А ребёнку?
— Не знаю. Ребёнок был в коме. Не разговаривал.
— А Мики?
— Что Мики?
— Он разговаривал?
— К чему вы это спрашиваете?
— Да так…
Они замолчали. Лев попробовал остывший час на вкус — тот стал противно-холодным, прямо как всё вокруг. Весь их разговор. И эта кухня с выцветшими лилиями на стенах.
— Я вижу, что ты алкоголик, — неожиданно выдала она.
В нём тут же проснулась новая готовность спорить:
— Я не…
— Я вижу.
Лев поразился, как она умеет оборвать его этим спокойным старушечьим голоском, и стушевался.
— Не надо спрашивать меня, что я имела в виду, когда говорила глупости. В чём ты хочешь меня уличить? В маразме? Мне семьдесят шесть лет, я имею право быть в маразме! — воскликнула она. — Лучше спроси себя, что имел в виду ты, когда решил прийти в их семью. И имел ли ты в виду то, что получилось в итоге?
— А что такого получилось? — кривя губы в полуулыбке, спросил Лев.
Она пожала плечами:
— Тебе видней.
Он хотел сказать ей: «Ну, вообще-то, Антонина Андреевна, вы ничего не понимаете, и судить не можете».
И ещё: «Ну, вообще-то, он меня заставил прийти в семью»
И: «Ну, вообще-то, всё нормально получилось, что вам не нравится?»
Но вместо этого спросил:
— Можно ещё чаю?
Слaвa [40]
Дольше всего спорили, кто будет Красным, самым главным из Могучих Рейнджеров. Красным хотели быть все, но Максим говорил, что должен быть он, потому что он был самым главным ещё в садике. У Максима, Лёни, Андрея и Владика дружили мамы: они, договорившись, отдали мальчиков в один детский сад, а потом в одну школу, и даже подсуетились, чтобы все попали в один класс, а не разбились на параллели. Слава в этой команде был новеньким, а потому вообще не претендовал на роль Красного. Да и «Могучих Рейнджеров» он не любил, ему не нравилось про сражения, супергероев и монстров, и ребята смотрели в какой-то ужасной озвучке, где голоса на английском звучали в унисон с низким мужским голом на русском. По телеку «Рейнджеров» не показывали, но папа Лёни был «пиратом» (Славик только повзрослев понял, что папа Лёни не был морским разбойником) и у него имелась кассета с двумя сезонами телесериала.
На перемене, пока ребята спорили, кому какой цвет достанется, Славик сидел рядышком, на подоконнике, и с любопытством прислушивался к аргументам.
— Я должен быть Красным, у меня галстук Красный!
— И что? Я тоже мог бы прийти с красным галстуком!
— А у меня волосы как у актёра, который играет Красного!
— Неправда! Ты вообще не похож!
Посреди этого гвалта неожиданно раздался голос Владика:
— Может, Слава будет Красным?