Почти 15 лет — страница 60 из 94

— Я думаю, что он притворяется.

— Притворяется джентльменом?

— Да. Я думаю, что он — нормальный человек.

— Почему ты так думаешь?

— Он очень стеснялся. И смешно шутил.

Юля закатила глаза, передразнивая:

— Очень стеснялся… Опять мальчик, который боится собак?

— Этот собак не боится… — задумчиво произнёс Слава.

— А кого боится?

— Себя, наверное.

Юля снова закатила глаза к потолку:

— Так это ещё хуже!

Он улыбнулся и доверительно сообщил сестре, что, кажется, влюбился — и это было последним, что он по-честному, без всяких недомолвок, рассказал Юле о нём.

Теперь и вспоминать смешно, как наивно всё начиналось. Он царапал их инициалы на старых партах колледжа: «С + Л», а в картины незаметно вплетал его имя: например, рисовал книжный шкаф, где корешки книг складывались в: «Л Е В». Больше всего на свете он хотел всего три вещи, и все три были связаны с ним: первое — уткнуться носом в его шею и глубоко вдохнуть, второе — потрогать его пресс, и третье — поцеловаться. Одна только мысль о последнем заставляла сердце выпрыгивать из груди: поцелуй с другим парнем казался таким запретным, что почти невозможным. Он переживал, что ни с кем не целовался раньше, и что Льву покажется это смешным или неинтересным — ну, что он такой неопытный в поцелуях.

Через месяц он всё это сделал — вдохнул, потрогал, поцеловал — и перешел на новый уровень мечтаний: о первом сексе. Трогать, целовать, прижиматься, гладить, входить — это всё, что он представлял перед сном, во сне и после сна. С этим он засыпал и просыпался. Но ещё выводил букву «Л» на ладони акварельными красками и дул, пока она не засохнет. Завел альбом, где рисовал только его портреты, а Юля, смеясь, называла это «альбомом, который ты ему никогда не покажешь». Смутившись, он завел еще один альбом, только гораздо меньше, который никогда не показывал и Юле тоже: там он рисовал его голым, еще в те времена, когда ни разу не видел его голым. Когда они целовались, он ощупывал его тело через одежду, а потом рисовал — по ощущениям. На области между ног всегда стопорился, потому что, конечно, её не ощупывал, и первое время оставлял это пространство недорисованным. Потом решил каждый раз рисовать по-разному, то больше, то меньше, чтобы не выглядеть человеком, которому важен размер (он уж точно не из таких!). Все эти художественные изыскания обычно заканчивались мастурбацией, после чего Слава чувствовал себя грязным и испорченным.

В те времена он произносил слово «люблю» примерно двадцать раз в мыслях и три раза вслух в течение одного дня, но лишь через время почувствовал себя находящемся на совсем ином, более глубинном уровне любви. Это случилось, когда всё остальное — прошло. Со временем он успокоился, привык к регулярному сексу, с фотографической точностью запомнил каждый миллиметр его тела — и от того, что пропала загадка, потерял интерес к тому, чтобы его рисовать. Но о том, что полюбил, Слава понял, когда поймал себя на мысли, что ничего не рассказал о нём Юле.

Не рассказал, что однажды Лев изнасиловал человека.

Не рассказал, что отец жестоко обращался с ним и избивал на его глазах сестру и мать.

Не рассказал, что он всегда носит белые рубашки и выглаживает на брюках такие стрелки, что порезаться можно.

Он молчал, но не потому, что сестра начала бы его отговаривать от отношений с таким человеком — конечно, она бы обязательно начала, а он бы обязательно отстаивал его до последнего, и, может, был бы не прав, но отстоял. И дело не в том, что он избегал неприятных разговоров.

Просто в какой-то момент Лев перестал быть парнем, о котором можно поболтать с сестрой, пересказывая его странности и спрашивая в конце: «Думаешь, у нас что-то получится?». Так они говорили о нём в начале: хихикали, подшучивали над излишней чопорностью, пихали друг друга в плечи, а потом как отрезало — перестали говорить о нём вовсе.

Лев доверял ему, а Слава хранил чужие тайны, как могила — тогда он и понял: это любовь. Его мужчина как раненный зверь, уязвимый и недоступный снаружи, но мягкий и ранимый внутри — и он, Слава, обязательно сможет его починить: укатает Льва заботой и нежностью, чтобы душевные раны скорее затянулись. Ведь его, похоже, никто никогда не любил — оттуда и все проблемы.

И Слава чинил его, пока не сломался сам.

Но что на самом деле он имел в виду всё это время — почти 15 лет — когда говорил Льву: «Я тебя люблю»?

С первым годом всё понятно — страсть, обожание, вожделение.

Потом — сострадание, желание помочь, изменить его к лучшему.

Потом — смерть Юли, провал в памяти, как тёмная воронка, из которой он выбрался, будто заново собранный по кусочкам, и чувствовал уже другое. Благодарность. Уязвимость. Потребность в защищенности. Возможность положиться на другого человека. Казалось, Лев был хорошим партнером и отцом — по крайней мере, у него на всё был готовый ответ, и он знал, что делать, когда Слава — понятия не имел, и он зацепился за него, как утопающий за спасительный круг. Он говорил: «Я люблю тебя», имея в виду: «Не уходи. Не уходи. Не уходи. Мне страшно».

Теперь он спрашивал себя: говорил ли он когда-нибудь «Я люблю тебя», имея в виду просто — я люблю тебя.

«Кажется, сейчас».

Кажется, сейчас не осталось никаких «но».

Он любит его — мужчину с лучшим чувством юмора в мире, голубоглазого принца из сказок, стеснительного и неловкого джентльмена, самого интересного собеседника для кухонных разговоров до шести утра, отца их детей, врача, Супермена.

Он любит его — алкоголика, насильника, распускающего руки мерзавца, парня, который целился в голову своему отцу, мужчину, который швырнул его на кровать, сбежавшего от проблем мужа и отца, забывающего о звонках своим детям.

Всё это он. И он любит его. Надо это признать. Без хороших и плохих частей, без «ты как будто два разных человека», без попыток его изменить.

Славе казалось, что прошла целая вечность между вопросом Льва и его ответом. Он столько всего вспомнил, проанализировал, передумал… Но то были доли секунды, преодолев которые, Слава, наконец, сказал:

— Я чувствовал любовь к тебе по-разному в разное время. Но ещё никогда она не была такой спокойной, как сейчас.

— Спокойной?

— Да. Она спокойна, потому что ей больше нечего бояться.

— А чего она боялась раньше?

— Что ты уйдешь.

Лев криво улыбнулся, отводя взгляд.

— Ты ушёл, а мир не рухнул. Любовь всё переносит.

Лев, сделав глубокий вдох, задал вопрос, на который, судя по всему, ему понадобилось много решимости:

— Когда ты вернешься, мы… мы будем снова вместе?

Слава покачал головой: «Нет».

— Почему?

— Потому что нам опять будет плохо.

— Но нам и так плохо! — с досадой ответил Лев.

— Мне не плохо. Мне — спокойно, — возразил Слава.

— А мне — нет.

— Значит, что-то не так. Мне пора.

Не в силах продолжать этот разговор, он отключил звонок. Он хотел объяснить Льву, что они не могут быть вместе, потому что не умеют быть вместе, но чем дольше с ним говорил, тем хуже себя чувствовал. При сближении его любовь начинала беспокоиться — а вдруг он опять уйдет?



Лeв [55]

Он ненавидел выходные.

Выходные девять дней подряд он ненавидел больше всего.

Он не пил: от одной мысли о пятидесяти граммах виски на дне бокала к горлу подступала тошнота. То ли результат кодирования, то ли самовнушения.

Он не работал: желающих набрать дежурств в праздничные дни и заработать в два раза больше денег и без него хватало. А как спать, если не работаешь и не пьёшь?

Никак. Оно стало к нему возвращаться. Приходило, как раньше, внезапно, сковывало тело, внушало животный ужас, заставляя поверить, что сердце вот-вот остановиться, а потом исчезало, словно ничего не было — растворялось во тьме, бросая один на один со страхом. После себя оно оставляло ощущение скованности в руках и ногах и привкус крови во рту. Настоящей крови не было.

Так Лев снова перестал спать. И начал разговаривать.

Со Славой созванивались поздно — как правило, во втором часу, когда нужно было забираться под одеяло, а Лев был готов заниматься чем угодно, лишь бы не подходить к постели. Тогда-то он и придумал эти звонки посреди ночи с вопросом: «Ну что, как там Мики?». Славин голос действовал успокаивающе — за исключением… за исключением некоторых моментов.

Например, когда говорил: «Я всё ещё люблю тебя». Тогда, конечно, становилось не до сна в любом случае. А потом он говорил, что вместе они не будут, потому что им друг от друга на самом деле плохо (а Лев все эти годы думал, что хорошо), и быстро отключал вызов, словно убегая от разговора.

Лев снова оставался один. А быть одному, когда тебе сказали такое, почему-то страшнее.

В следующую ночь, начав с формальных вопросов о детях, они снова перешли к выяснению отношений — к этой самой непонятной, самой невыносимой для Льва дилемме: как можно любить друг друга, но при этом делать друг друга несчастными. Слава опять попытался улизнуть, потянувшись к красной трубке отключения звонка, но Лев, уловив этот порыв, остановил его: — Пожалуйста, не бросай трубку.

Слава замер.

— Но мне пора. Нужно доделать проект.

— Дай мне пять минут, — попросил Лев. — Всего лишь пять. Я хочу кое-что сказать. Хорошо?

Слава кивнул: хорошо.

Лев не планировал говорить ничего особенного. Все его мысли даже мыслями назвать было нельзя: так, обрывки ощущений, клочки отдельных фраз, которые, собери между собой, а всё равно не поймешь, что он там имеет в виду.

Наверное, что-то вроде:

Я не понимаю, почему у нас не получается быть счастливыми друг с другом, но я хочу этого больше всего на свете. Рядом с тобой я чувствую себя нормальным. Рядом с тобой я хочу жить обычной жизнью и делать обычные вещи, рядом с тобой меня волнует наша семья, будущее, дети… Когда я один, я хочу напиться и сдохнуть. Меня ничего не волнует, когда я один. И мне очень жаль, что самая здоровая, самая нормальная версия меня, кажется тебе такой пугающей. Ведь на самом деле я еще хуже. Я думаю об этом всё время: я ведь хуже, чем ты думаешь, а ты и так не думаешь ничего хорошего, так насколько же я ужасен на самом деле?