Когда в кабинете психотерапевта Лев слушал историю Мики, он очень ярко представлял процесс шинкования Артура на множество мелких частей, а потом само удовольствие наблюдения, как каждая из частей тела шевелится в отдельности. И вскоре, конечно же, отмирает, ведь черви редко регенерируют.
Он вспомнил Якова, зажатого в углу душевой кабины, снова, как наяву, увидел струю крови, стекающую по его ноге.
Он вспомнил своё пробуждение в одной квартире с незнакомцем и свой страх, когда ширина ремня совпала с болезненными следами на запястьях.
Вспомнил ужас, который читал в чужих глазах. Вспомнил кошмар, который до сих пор преследовал его по ночам.
Представил, что Мики чувствует то же самое — изо дня в день, уже больше полугода. Может быть, у него есть своя Тень и свой кошмар. Может быть, трава — это и есть Тень?
Может быть, трава — это броня против неё?
Как алкоголь.
Как белые рубашки.
Как круглосуточный рабочий день.
Может быть, его сын может рассказать о нём гораздо больше, чем Лев способен осознать сам.
Он обнимал его, плачущего, говоря, в общем-то, какую-то ерунду — ерунду, которую говорят все родители, чтобы утешить ребенка. Он поймал себя на том, что говорил бы то же самое на что угодно: если бы Мики завалил экзамен, если бы потерял любимую футболку, если бы сломал руку.
Ну, не плачь, всё будет хорошо…
Льву самому становилось не по себе от того, насколько сильно эти слова ничего не значили. Он хотел бы сказать ему совсем другое — если бы мог. Если бы хватило смелости говорить.
Прости, что я позволил этому случиться. Это всё из-за меня. Я это упустил, а не должен был, это была моя обязанность — делать всё, чтобы ты был в порядке, а теперь мне кажется, что я всё делал наоборот. И это очень тяжело — вдруг осознать, что ты прошел большую часть пути не в ту сторону. Я знаю, мне нужно развернуться и пойти обратно, но когда я смотрю назад, там как будто опять… Дохрена дорог. Дохрена. И я не знаю, по какой идти. Иногда мне кажется, что это и есть родительство — миллион дорог, и какую бы ты ни выбрал, она всегда не та.
Она всегда не та.
Но вряд ли бы это помогло изнасилованному Мики почувствовать себя лучше. Поэтому он говорил, что всё будет хорошо, хотя у него нихрена не хорошо, и у Якова — нихрена не хорошо, ни у кого, с кем такое случается — нихрена не хорошо, но этой фразой принято друг другу врать.
Он врал.
А Мики слушал и плакал.
И так было противно от осознания, что они выйдут из этого кабинета, а ничего не поменяется — Мики всю жизнь будет изнасилованным, а Артур всю жизнь будет.
Где-то между этой мыслью и детским воспоминанием о совковых лопатках, Лев решил: нужно разрубить червяка.
Конечно, он думал о Славе. Невозможно было представить, чтобы он, узнав о подобном инциденте, поддержал воспитательные методы Льва. Он бы обязательно сказал, что это жестоко, негуманно, порождает насилие, ломает Мики психику и что-нибудь еще, и что-нибудь еще… Лев мог назвать каждый аргумент — и вряд ли бы ошибся хотя бы в одном.
Но он думал о дорогах: очевидно, что, воспитывая Мики, они со Славой шли разными путями. Тем не менее, они оба шли не в ту сторону, раз оказались там, где оказались. Значит, никто из них не имеет право осуждать дорогу другого.
Она просто всегда не та.
Может быть, и эта не та, но какую-то выбрать всё равно придется.
Вот о чём он думал, когда впервые за долгое время надевал черную рубашку и завязывал берцы. А когда перекидывал биту из одной руки в другую, думал о Шеве.
Мики и Шева. Как удивительно было, что его первый сын перерос его первую любовь, и как странно было говорить с ним об этом.
Но всё-таки, избивать до полусмерти человека, которого Лев когда-то называл другом, было страннее.
Лев много кого ненавидел в разные периоды своей жизни. Большую её часть он ненавидел отца, и ему казалось, эта ненависть сидит в нём до сих пор. В подростковом возрасте ненавидел Каму, Грифеля, Вальтера и Паклю — всех, кто, как он считал, был причастен к трагической Юриной судьбе. Иногда ненавидел коллег, прохожих, очереди в магазинах, соседей, подростков под окнами в два часа ночи и орущих детей. Фоново, но без перерыва ненавидел государство.
Но так, как Артура — никого и никогда. Если бы у него было ружье, он бы выстрелил. Если бы он был один, он бы его убил.
Он знал это настолько точно, что дал биту Мики — ему нельзя было бить самому. А Мики он бы не позволил перейти грань — убийство мешает спокойно спать по ночам. Контролируя чужие удары, легче было контролировать самого себя.
Потом, в лифте, когда он вёз едва стоящего на ногах Артура на восьмой этаж, он говорил ему всё, что думал — настолько честно, что это было даже нечестно. Нечестно, что эта откровенность досталась именно ему, такому мерзавцу.
Он говорил:
— Я помню его вот такого роста, — и Лев показал расстояние от пола до своего колена. — Он был маленький, еле-еле ходил и нёс какую-то белиберду, смысл которой даже Слава не всегда понимал. Он засыпал под политические передачи и плакал, если на телеке переключали «Первый канал». Однажды мы выронили его из коляски, и он потом два месяца ходил с фингалом под глазом. И ты, сволочь, сделал с этим малышом такое…
Артур посмотрел через силу возразить:
— Я сделал это со взросл…
— Заткнись нахуй, — процедил Лев. — Заткнись, или я убью тебя прямо здесь и сейчас.
Двери лифта открылись, и Лев с облегчением вытолкнул Артура наружу. Тот, не удержавшись, начал падать на пол, пачкая кровью изо рта и носа старую подъездную плитку, но Лев уже жал кнопку первого этажа.
— Дальше сам доберешься, — бросил он, прежде чем двери съехались обратно.
Когда он спустился вниз и посмотрел на счастливого, перепачканного кровью Мики, стало очевидно: ему будет трудно объяснить это Славе.
И ему было трудно.
Пока Мики отмывался от крови в ванной комнате, Лев пересказывал Славе всё, что узнал в кабинете Дины Юрьевны, всё, что услышал на записи, и всё, что они сделали с Артуром. Подробно. В какой-то момент ему показалось (и он был почти уверен, что так оно и было!), Слава улыбнулся, слушая, как они расквитались с этим уродом.
Но когда он закончил рассказ, прежний, знакомый Слава вернулся:
— Это было неправильно.
Ну, кто бы сомневался…
— У него и так проблемы с насилием, как можно было додуматься дать ему биту? Ты даже не понимаешь, насколько это нездорово!
— А, по-моему, это самое здоровое насилие, что когда-либо было в его жизни, — заметил Лев.
— Насилие не может быть здоровым.
— Думай что хочешь, мне плевать. Я, по крайней мере, хоть что-то сделал.
— Так я вообще об этом не знал!
— А если бы знал, то что? — раздражился Лев. — В полицию ты пойти не можешь. Что тогда?
Слава замолчал и Лев почувствовал себя победителем в споре. Конечно, он уже понял: это всегда не та дорога.
А той нет. Может быть, смысл в том, чтобы просто смириться: ты всегда не прав, всегда травматичен, всегда являешься причиной для многолетней психотерапии в будущем.
Он попытался вернуться в то состояние обнаженной откровенности, какое вдруг застало его в лифте с Артуром.
— Слава, это же наш малыш Мики, — проговорил Лев. — Неужели тебе не больно?
— Мне очень больно, — глухо отозвался Слава.
— И мне очень больно.
Может, если что-то и могло их сейчас примирить, то только общее несчастье. Лев сделал несмелый шаг к нему навстречу, а Слава подался вперед. Они обнялись.
Это было странно. Ни интимно, ни романтично, ни страстно. Просто очень нужно.
Отстраняясь, Лев опустил ладони на комод, невольно зажимая Славу в ловушку из своих рук, и проговорил:
— Он это заслужил. Он заслужил хуже, чем то, что мы сделали.
— Я знаю, — ответил Слава, отводя взгляд.
— Тогда пойми меня.
Слава то ли вздрогнул, то ли кивнул.
И Лев хотел поверить, что они поняли друг друга. И что эта близость, возникшая между ними на мгновение, и объятие, вдруг позволившее перешагнуть барьеры, поможет вернуть им и что-то большее.
Поэтому он и спросил, уходя:
— Можно я заеду потом?
Поэтому он и сказал, услышав отказ:
— Я люблю тебя.
Поэтому всё внутри рухнуло, когда Слава ответил:
— Иногда это похоже на наказание — быть тем, кого ты любишь.
Слaвa [64]
Конечно, он злился.
В его злости было много побочных чувств: злорадное «Я же говорил!», которое хотелось бросить Льву в лицо, потому что… потому что он действительно говорил! И самым страшным теперь оказался даже не факт насилия, а отсутствие удивления. Вот что поразило Славу больше всего: он отнесся к информации Льва как к новости, неизбежность наступления которой всегда понимал, но трусливо не читал заголовки газет.
Теперь его ткнули в заголовок носом.
Твоего старшего сына изнасиловали, ты знал об этом еще в июне, но ничего не предпринял.
Твой младший сын уронил на себя ворота, ты знал, что ему плохо, задолго до этого, но ничего не предпринял.
Распишись в собственной беспомощности, лузер.
С детьми хороших родителей такого ведь не случается, да? Он всё время об этом думал. Он думаю: с Юлей он бы никогда… Или: в детском доме он бы никогда… Каждое его решение теперь казалось Славе провальным: всякий раз, когда он думал, что спасает детей, он утягивал их за собой в бездну.
И, кроме того, что он ни за чем не смог уследить, он еще и провалился как пример для подражания.
Становясь родителем в двадцать лет, Слава представлял себе иначе тот образ отца, который будет вдохновлять его сына. Он воображал, как покажет Мики, что совсем не обязательно говорить на языке силы, чтобы быть «настоящим мужчиной». Он думал, что сможет объяснить своим примером, что «настоящий мужчина» — это морально устаревший конструкт, и любой мужчина — настоящий, если он чувствует себя таковым. Стараясь не навешивать на Мики никаких долженствований, он всё равно угодил в родительскую ловушку ожиданий: он ждал от него мягкости, эмпатийности, отказа от насилия и приверженности пацифистских взглядов.