Почти 15 лет — страница 85 из 94

Это был какой-то тупиковый разговор, но, в конечном счёте Крис имел в виду, что он, Слава, жаждет чужой агрессии, потому что только натыкаясь на злость других, он может разрешить себе выплеснуть собственную злость.

«Лев толкает вас на кровать, вы даете ему пощечину — разрешаете себе это сделать, — объяснял он. — А без этого было нельзя, неправильно, и вы провоцировали его словесно, пока не сложилась ситуация, когда ударить будет можно»

«Это какой-то бред, я никого не провоцирую, это вообще риторика виктимблейминга, а не психолога», — на этом их напряженная — самая напряженная за полгода сессия — завершилась в подвешенном состоянии.

Слава подумал, не поискать ли ему другого терапевта, но… Отчего-то согласился прийти в черном, отчего-то выбрал самые нейтральные серьги, отчего-то в сторону косметики даже забыл посмотреть.

Боковым зрением он чувствовал, как тщательно его осматривал, и злорадно спорил с воображаемым Крисом в своей голове: «Вот видишь, я ничем их не провоцирую, а всё равно не нравлюсь, я же говорил, что дело вообще не в моей внешности, а…»

— Новенький? — высокий мускулистый парень, нависая длинной тенью, остановился по правую руку от Славы.

Слава недоуменно скосил взгляд, не понимая его интереса к нему.

— Ты новенький? — повторил тот вопрос.

— Ага, — он пытался звучать хмуро и отстраненно — так, может, и интерес пропадёт докапываться.

Парень хлопнул его тяжелой рукой по плечу:

— Ну, ничего, нагонишь, всего три занятия пропустил.

Когда тень сошла с лица, Слава удивленно обернулся, обнаруживая себя в одиночестве: парень вернулся к станку, даже не думая нападать — это он, Слава, хотел напасть, это он готовился к драке, но с ним никто не собирался драться.

Он выдохнул, проводя ладонью по влажному лбу. Ну, конечно, что за глупости, с чего бы взрослые мужчины в танцевальном зале вздумали избить его из-за сережек? Кто так вообще делает, кроме гопоты и бандосов? И почему Слава во всех видит эту гопоту?

«Потому что я устал от России, — вздыхая, отвечал он сам себе. — Потому что я привык встречать только гопоту»

Родители на детской площадке — гопота.

Учителя в Микиной школе — гопота.

Работники детского дома — гопота.

Органы опеки — гопота.

Никто из них не караулил его в переулке за поворотом, но они всегда нападали — каждый по своему.

Кажется, он всё равно хотел уехать: никак, ну никак эта страна не желала его принять, а он — её. Реакция взаимного отторжения: Россия — реципиент, Слава в ней чужеродная ткань, и им никогда не срастись друг с другом.

Он машинально выпрямил спину, когда в зал вошел педагог: плотный, мускулистый, с резкой линией плеч. Под обтянутыми лосинами ногами выступали очерченные икорные мышцы. Когда Слава увидел их — лосины, — ему сразу стало хорошо и спокойно. Если сюда можно приходить в лосинах, то с чего бы они запретили ему танцевать в кроп-топе?

Встав на середину зала спиной к ученикам, он посмотрел на всех через широкое зеркало и, встретившись взглядом со Славой, кивнул. Представился, должно быть, для него одного:

— Меня зовут Мурат, я преподаю кавказские танцы.

Голос у него оказался мягким и слегка тянущим гласные в словах.

— Слава, — откликнулся тот, всё ещё не веря, что педагог кавказских танцев похож на гея больше, чем он.

Поймав себя, что рассуждает, как Лев, Слава помотал головой, прогоняя нелепые сравнения: никакого «похож на гея».

Мурат поставил руки на пояс, дождался, пока все восемь учеников разойдутся по залу на свои точки, попросил умную колонку включить музыку и урок начался.

Они учили позиции рук — согнутые в локтях, прямые, одна прямая, другая согнутая, учили правильные шаги («Шаг должен быть резким, Слава, не смягчай» — «Я не смягчаю!» — «Ты пружинишь!»), учились объединять положение рук и резкий шаг в единый танец. Когда удавалось повторить несколько движений подряд, ни разу не сбившись, Славу охватывал пьянящий азарт: он чувствовал, как тело синхронизируется с музыкой, становясь одним целым со звуком. Он следил за движениями Мурата, поражаясь идеальности момента — когда он танцевал, другие затихали, и сам Мурат, казалось, не видел вокруг никого и ничего. Тогда Слава ловил себя на легкой зависти — не к чужой способности к танцу, а к этому слиянию с искусством, которое он так редко стал испытывать.

Он помнил, как это было раньше: он, холст, акварельные краски, и больше никого и ничего: ни мира, ни людей, ни его самого в привычном понимании себя. Все двери открыты: ни петель, ни преград, ни стен, ни оконных рам, никаких нагромождений и конструкций, могущих отделить его от искусства, потому что в те моменты он и был искусством. Он был легок, бестелесен, невесом, неподвластен времени и пространству, он был тем, что называлось Богом, он и был Богом, весь мир принадлежал ему.

Те, кто может прикоснуться к искусству сердцем, везунчики — им доступна радость его открытия в себе. Те, кто сердцем может его создавать, Боги — им доступно высочайшее проявление всемогущества. Мурат был на вершине своего Олимпа, Слава — у его подножия. Горе-альпинист, ему придется трудно взбираться обратно в гору…

Когда музыка стихла, а занятие объявили оконченным, Мурат обернулся на Славу, спрашивая его одного:

— Ну, как занятие? Придешь ещё?

Он завороженно кивнул:

— Точно приду.

Не ради танца, но ради искусства. Искусство поселилось в его теле, и он чувствовал, как оно требует выхода, требует той самой точки тишины, в которой останется лишь момент сотворения нового.

— Приду, — негромко повторил Слава, делая от зеркал шаг назад.



Лeв [83]

Все, кто были знакомы и с ним, и с Мики без всяких сомнений считали их «двумя каплями воды» или «яблоней и яблочком, упавшим неподалеку». Лев слышал об этом все те годы, что воспитывал старшего, начиная от его дошкольных лет: «Такой беленький, прямо как ты на детских фотографиях» — говорила Пелагея, и заканчивая трудностями переходного возраста: «Твоя маленькая копия» — любил повторять Слава, имея в виду характер, а не внешность.

Сам же Лев редко видел себя в Мики, а Мики — в себе, и хотя некоторые сходства он вынужденно признавал (похоже, они оба склонны к зависимостям), во многом сын казался ему совершенно другим человеком. Больше похожим на одного парня, чем на самого Льва.

Тем самым парнем был Шева. С тех пор, как Мики вступил в подростковую фазу, Лев не мог отделаться от ощущения, как сильно Мики похож на Юру. Конечно, не абсолютной похожестью: так, например, Лев признавал за Мики абсолютное интеллектуальное превосходство, когда Шеве отказывал в уме в принципе (любил он его, в общем-то, не за это), и, конечно, Мики был лучше развит во всём, что неизбежно влечет за собой высокий интеллект: и в юморе, и во взглядах на жизнь, и в колкостях, которыми больно бросался в родителей.

Как ни тяжело было это признавать, сходство Мики и Шевы заключалось в отчаянии. Они казались ему одинаково отчаянными и отчаявшимися: отчаянными в своих поступках, и отчаявшимися сами по себе, независимо от поступков: Шева цеплялся за клей, Мики за курево, Шева взрывал ванную комнату, Мики уходил в ночи за Артуром, Шева размахивал битой перед стариками, Мики покупал яд в даркнете, Шева вскрывал вены, Мики…

Лев всегда вздыхал, когда доходил до этой аналогии. Мики, казалось, уже десятки раз проделал это в своих мыслях.

Они были худощавыми и угловатыми, одинаково смотрели из-под насупленных бровей, у них похожим образом ломался голос (или Лев просто не помнил, каким был голос Юры, и подменял его в своей памяти голосом Мики). С тех пор, как он застал сына за поисками таблеток для самоубийства, он боялся одного: повторно пережить с Мики то, что уже когда-то переживал с Шевой.

Конечно, в первую очередь он думал о суициде, и почти никогда — о наркотиках. Да что там «почти» — просто никогда. Ни разу за все пятнадцать лет, что он знает Мики, такого не приходило в голову: где Мики, а где наркотики? Он же не такой, они же нормальные, он же точно знает… Что-то такое он думал о собственной интеллигентности и сыновьей сознательности, напрочь забыв, и что и Юра был сыном профессоров, а не пьяных забулдыг. Иногда родительство просто даёт тебе под дых, кем бы ты ни был.

Теперь он смотрел как тот, зябко передергивая плечами на морозном ветре, запахивается в куртку, и недовольно поглядывает в сторону костра — на Мики все эти особенности туристической жизни наводили тоску. А Лев планировал, как они вместе пойдут запекать картошку, и он, как бы походя, расскажет ему историю из детства — тоже про поход, картошку и запекание, а потом спросит: «Где ты взял яд?». Неуклюже? Может быть. Но к некоторым темам просто невозможно ловко подступиться: к таким Лев относил темы сексуального воспитания, Ваниных отношений с девочками и Микиного яда, купленного в даркнете. Вполне, как он думал, равнозначно.

Он нашел на снегу длинную ветку, подобрал её, решив, что будет тыкать ею в угли между паузами в беседе, заполняя тишину, и пошел к Мики, чтобы в который раз рассказать одну и ту же страшную историю, как однажды он едва не убил своего отца.

Ночью, обустроив Мики постель в машине и уложив Ваню спать в палатке, он тихонечко обошел лагерь в поисках подходящего дерева — дерева, на которое можно залезть, поймать связь и позвонить наконец-то, блин, Славе. Такое нашлось неподалеку от нудистского пляжа (так он мысленно назвал место, где разбили палатки забавные полуголые ребята). Дерево стояло на берегу и клонилось к озеру, так что Лев прошелся по его стволу пешком — только ближе к кроне пришлось взять направление вверх.

С высоты ему открылся вид на озеро: холодное и устрашающее, оно было поистине огромным. Но тьма, опустившаяся на берег, казалась страшнее громадности озера. Лев старался держаться уверенно с детьми, и действовал строго по инструкции, заранее изученной на туристическом сайте, но честное слово: ему самому было не по себе на этом чертовом льду, поэтому он хорошо понимал Мики. Лёд непредсказуем: когда они двигаются по нему, они остаются живы только благодаря его милости. Лёд разрешает себя преодолеть, но, передумав, расходится под ногами толстыми трещинами — такова сила природы. Люди могут ей лишь подчиниться.