— Думаю, Лев снова будет жить с нами, когда они вернутся.
Ему показалось, что у мамы потемнели глаза, как от плохих новостей, и он испугался: неужели ничего не изменилось? Неужели она надеялась, что на этом всё — он перестанет быть геем, перестав жить со Львом? Смешно…
— Ты расстроилась? — уточнил он, заглядывая ей в глаза.
— Да нет, я… — она принялась сминать вязаную крючком скатерть, продевая через пальцы витиеватые узоры, — я просто… Пока не привыкла.
— Было много времени, — заметил Слава, поведя бровью. — Вся моя жизнь.
— Раньше у меня были шансы на иллюзию, а без иллюзий я живу не так давно.
— Ничего бы не изменилось, даже если бы Лев не вернулся. То есть, ничего бы не изменилось во мне.
Она покивала:
— Понимаю, был бы кто-нибудь другой.
Он хмыкнул, вспоминая Макса:
— Не знаю… Это не зависит от того, есть у меня кто-то или нет. Когда я один, я тоже гей.
Она вдруг сказала:
— Это хорошо. Когда я стала одна, я перестала понимать, кто я.
Слава нахмурился: мама говорит о той же проблеме, что и он сам? Она тоже не знает, кем становится без детей и мужа?
Он осторожно спросил:
— Ну, ты в итоге поняла… кто ты?
Она с тоской во взгляде качнула головой:
— Кажется, нет.
Он вздохнул.
Резко вставая из-за стола, выкинул руку вперед, приглашая:
— Давай потанцуем.
Мама, не ожидавшая такого, обомлела:
— Славик… Да какие танцы в мои годы?
— Да какие годы нашим танцам? — засмеялся он, хватая её за руку, не дожидаясь разрешения.
Мама была вынуждена подняться, и он обхватил её за талию, как ведущий партнер обхватывает в вальсе свою танцовщицу. Он принялся неспешно кружить её по кухне, и мама смущенно отворачивалась, пытаясь скрыть неловкость, и совсем по-старушечьи приговаривала, что поздно ей уже танцевать.
Но Слава, не слушая её, продолжал создавать танец.
— Музыки не хватает, — спохватился он, отпуская маму — ровно на секунды — чтобы включить в Спотифае «Я и твой кот» Свидания.
Затем он снова подхватил её под руки, не позволяя улизнуть от танца, прикрывшись возрастом.
— Давай, — подбадривал он, беря мамину ладонь в свою, а другую руку снова опустив на талию, на складки домашнего халата в цветочек. — Шаг вперед, шаг назад, ты же умеешь!
— Да не умею я! — она смущенно смеялась над его действиями.
Слава не собирался поддаваться на это кокетство и даже не думал отпускать маму. Вместо этого, не останавливая их медленный танец, он спросил:
— Ты когда-нибудь думала, что жизнь прошла зря?
Она удивленно вскинула взгляд:
— То есть… как — зря?
— Ну, что ничего не получилось, — объяснил он. — Дочь умерла, сын — гей. Всё… как-то не так, да?
Он знал, что прав, но мама не решалась признаться ему, что и вправду считает, будто сын гей — это «как-то не так». Но считала же. Он чувствовал это всю свою жизнь.
— Да что ж сразу… — она неловко пожала плечами, — всяко бывает… Всё как у всех.
Слава помотал головой:
— У нас не как у всех.
Мама снова пожала плечами. Он сказал ей:
— Знаешь, в Канаде я работал в студии от Electronic Arts.
Она покачала головой:
— Я ничего в этом не понимаю.
— Знаю, — вздохнул Слава. — И мне от этого грустно. Я думаю, ты гордилась бы мной, если бы понимала.
— Я и так горжусь тобой.
Он поджал губы, отводя взгляд: что ж, это был правильный ответ хорошей мамы, которой она училась быть. Только ничего общего с реальностью он не имел.
— Да… — вздохнул он. — Просто знай, что породила на этот свет ужасно талантливого человека. Может быть, даже не одного.
Она, наверное, подумала про Юлю, и Слава тоже о ней так думал, но сказал другое:
— Мики хочет писать книги. Я в этом мало понимаю, но он… всё так тонко чувствует, а это, наверное, половина успеха хорошей книги, тебе так не кажется?
Мама сдержанно улыбнулась: мол, может быть.
— И хотя ты не считаешь Ваню своим внуком, тебе всё равно придется как-то жить с осознанием, что ты бабушка гениального композитора, — с деланно-печальным вздохом сообщил Слава, делая резкий поворот их пары на припеве.
Мама уже забывала ругаться на эти танцевальные выпады, она спрашивала:
— У него восстановился слух?
— Восстановится, — Слава не сомневался. То есть, иногда сомневался, но в ту секунду почему-то нет. — Я просто хочу, чтобы ты знала, как тебе повезло, — проговорил он, глядя маме в глаза. — Да, мы не такие, как все, и я знаю, что это было сложно осознать, но это не проклятье, а везение. У тебя особенные дети и особенные внуки, ты должна сама себе завидовать.
Ведь он ей завидовал.
Он всегда чувствовал себя немного не имеющим права присваивать талант своих детей себе, потому что оба его сына не были его биологическими детьми. Он смотрел, как Мики работает над текстами, и гадал: «Откуда это вообще? У нас кто-то писал книги? Неужели это что-то от Игоря?», или слушал, как Ваня придумывает собственную мелодию на пианино, и поражался: похоже где-то в тех людях, которые его оставили, жили какие-то уникальнейшие гены. Он никогда не мог позволить себе окунуться в это тщеславие с головой: вот оно, оно моё, я сам это сделал! Нет, эти мысли были ему недоступны.
А маме доступны. Она могла смотреть и на него, и на Мики, думая: «Это я их сделала. Это моя плоть и кровь», потому что это было правдой. И он хотел сказать ей: «Гордись нами, потому что больше ни у кого нет такой абсолютной привилегии видеть в наших успехах себя. Жизнь прошла не зря. Гордись нами!».
— А я никогда и не думала, что это проклятье, — наконец ответила мама, проводя сухой теплой ладонью по его щеке.
И музыка кончилась. Он отпустил её.
Лeв [85]
Солнце вставало на востоке, и, не смотря на нулевую температуру за окном, уже к семи утра существенно нагревало приборную панель и руль — так, что Льву приходилось перехватывать ладони (а ещё подумывать, что пластик необходимо обшить тканью). Розовый лак мерцал на солнце, а блескучие стразы слепили, отражая лучи — Лев напрягался от невозможности это скрыть.
Если быть совсем уж откровенным, маникюр получился… так себе. Лев не был доволен выбором цвета: и дело даже не в том, что пошловато, а в том, что ему ну просто не идёт. Не его цвет. Славе яркие оттенки подходят больше — может, благодаря смуглому цвету коже, они будто подчеркивают его восточную внешность, — а вот на бледном Льве такие тона смотрятся кричаще и вычурно. Должно быть, дело именно в насыщенности: может быть, какой-нибудь спокойный розовый, ближе к пастельному смотрелся лучше на его ногтях, а так… А так он как будто украл лак у мамы.
Но решил, что вынесет это с гордостью, в воспитательных целях. А воспитывать будет не столько детей, сколько самого себя: «Да, у меня лак на ногтях, абсолютно безвкусный и ужасного цвета, ну и ничего страшного…» — так он гипнотизировал себя, лёжа ночью в иркутском гостиничном номере. Пальцы ощущались странно: словно он сунул их во что-то липкое и противное, но забыл отмыть. Постоянно хотелось мыть руки, но мытьё не приносило облегчения, и Лев с раздражением думал: «Какой ад… Как этого не замечать?»
А тут ещё ухо… Мочки болят, пальцы грязные — ну, какого черта он решил сделать это преображение в один день?
Вертясь в постели, он прикидывал, насколько Славе вообще понравится эта идея (не посчитает ли он её издевкой?), и не влетит ли ему за то, что он разрешил Ване сделать дреды. Ему как некстати вспомнилось, что существует культурная апроприация, на которую Лев плевал с высокой колокольни, но вдруг Слава не плевал — это ведь вполне в духе Славы озаботиться чем-нибудь таким. Он ведь и про осознанное потребление, разговорами о котором мучил младшего, узнал только от Славы — на потребление Льву тоже было плевать. Как и на глобальное потепление. Как и вообще на всё, о чем пишут либералы. Но вдруг он приведет ребёнка с дредами домой, а Слава скажет: «И что это? Ты растишь из него колонизатора?».
«Ну тогда… Тогда я скажу, что он танцует кавказские танцы, — прикинул Лев. — И это тоже культурная апроприация, ведь он не кавказец!»
Эта мысль его успокоила: стало быть, придумал, как отвертеться от скандала, который сам же и навоображал. К середине ночи он, вымотавшись от раздражения на ногти и уши, заснул от злой усталости, а в шесть утра прозвенел будильник: следующая остановка — Новосибирск.
Теперь они ехали как три чудилы: крашеные, цветные, блестящие. Ваня спал на заднем сидении, Мики заткнув уши музыкой, смотрел на мелькающий за окном сибирский пейзаж. Он наблюдал за младшим через зеркало заднего вида, а на старшего поглядывал боковым зрением, и в этой вдруг возникшей умиротворенной тишине, когда, казалось, замерло время и можно было оценить их семью со стороны, Лев подумал: «Ахренеть».
«Я отец, — подумал он. — И это — мои дети. Ахренеть».
Он чувствовал себя таким замотанным большую часть жизни — работой, отношениями, ссорами со Славой, сжирающей бытовухой, а ещё, конечно, личными загонами («Я что, гей с детьми?»), что, кажется, никогда всерьёз не пытался оценить своё родительство, никогда не застывал посреди комнаты с шокирующим осознанием: он — отец. Настоящий отец. И эти странные пацаны, едущие с ним в одной тачке, называют его папой.
«Ахренеть», — снова подумал Лев, вздыхая.
Но это было не досадное «Ахренеть», а удивленное и обескураживающее, ведь ему достались отличные ребята: умные, талантливые, ещё и… смелые. Точно смелее него самого. Ему понадобилось больше двадцати лет, чтобы научиться говорить: «Я гей» и не давиться этим словом, как костью, застрявшей в горле, а к принятию и осмыслению своей ориентации он только-только подобрался — ещё не осмыслил, нет, скорее посидел рядом с этим осмыслением. Его путь к серьгам и лаку для ногтей исчислялся годами, путь его детей — часами. Поэтому они были лучше, чем он.
Они ещё не въехали в Новосибирскую область, но обширные поля и лесостепь свидетельствовали, что они уже близко. Сосны теперь господствовали вдоль дороги, а воздух, просачивающийся в машину, казался холоднее, чем утром. Пошел мелкий снег, и Сибирь начала раскрываться перед ними.