Почти напоследок — страница 8 из 20


в неполные десять


ругнувшийся матом при тете,


к потомкам приду,


словно в лермонтовских эполетах,

в следах от ладоней чужих


с милицейски учтивым «пройдемте!».


Почти напоследок:


я — всем временам однолеток,


земляк всем землянам


и даже галактианам.


Я,


словно индеец в Колумбовых ржавых браслетах,

«Фуку!» прохриплю перед смертью


поддельно бессмертным тиранам.


Почти напоследок:

поэт,


как мопета петровская,


сделался редок.


Он даже пугает


соседей по шару земному,


соседок.


Но договорюсь я с потомками —


так или эдак —


почти откровенно.


Почти умирая.


Почти напоследок.

КОНЕЦ


Гавана — Санто-Доминго — Гуернавака — Лима — Манагуа —

Каракас — Венеция — Леондинг — станция Зима — Гульрипи —

Переделкино.

1963-1985 гг.


Фуку . Поэма

Сбивая наивность с меня, малыша,

мне сыпали ум с тараканами в щи,

мне мудрость нашёптывали,

шурша,

вшитые

в швы рубашки вши.

Но бедность - не ум,

и деньги - не ум,

и всё-таки я понемножечку

взрослел неумело,

взрослел наобум,

когда меня били под ложечку.

Я ботал по фене,

шпана из шпаны,

слюнявил чинарик подобранный.

Кишками я выучил голод войны

и вызубрил родину рёбрами.

Мне не дали славу -

я сам её взял,

но, почестей ей не оказывая, набил свою душу людьми, как вокзал во время эвакуации.

В душе моей больше чем семьдесят стран,

все концлагеря,

монументы,

и гордость за нашу эпоху, и срам, и шулеры, и президенты.

Глотая эпоху и ею давясь,

но так, что ни разу не вырвало,

я знаю не меньше, чем пыль или грязь,

и больше всех воронов мира.

И я возгордился,

чрезмерно игрив.

Зазнался я так несусветно,

как будто бы вытатуирован гриф

на мне:

«Совершенно секретно». Напрасно я нос задирал к потолку, с приятцей отдавшись мыслишкам, что скоро прикончат меня -потому,

что знаю я многое слишком.

В Гонконге я сам нарывался на нож,

я лез во Вьетнаме под пули.

Погибнуть мне было давно невтерпёж,

да что-то со смертью тянули.

И я пребывал

унизительно жив

под разными пулями-дурами.

Мурыжили,

съесть по кусочкам решив,

а вот убивать и не думали.

Постыдно целёхонек,

шрамами битв

не очень-то я изукрашен.

Наверно, не зря ещё я не убит -

не слишком я мудростью страшен.

И горькая мысль у меня отняла

остатки зазнайства былого -

отстали поступки мои от ума,

отстало от опыта слово.

Как таинство жизни за хвост ни хватай -

выскальзывает из ладоней.

Чем больше мы знаем поверхностных тайн,

тем главная тайна бездонней.

Мы столькое сами на дне погребли.

Познания бездна проклятая

такие засасывала корабли,

такие державы проглатывала!

И я растерялся на шаре земном

от явной нехватки таланта,

себя ощущая, как будто бы гном,

раздавленный ношей Атланта.

Наверное, так растерялся Колумб

с командой отпетой, трактирной,

по крови под парусом двигаясь в глубь

насмешливой тайны всемирной...

А у меня не было никакой команды.

Я был единственный русский на всей территории Санто-Доминго, когда стоял у конвейера в аэропорту и ждал свой чемодан. Наконец он появился. Он выглядел, как индеец после пытки конкистадоров. Бока были искромсаны, внутренности вываливались наружу.

- Повреждение при погрузке. - отводя от меня глаза, мрачновато процедил представитель авиакомпании «Доминикана».

Затем мой многострадальный кожаный товарищ попал в руки таможенников. Чьими же были предыдущие руки? За спинами таможенников, копавшихся в моих рубашках и носках, величественно покачивался начинавшийся чуть ли не от подбородка живот начальника аэропортовской полиции, созерцавшего этот в прямом смысле трогательный процесс. Начальник полиции представил бы подлинную находку для золотолюбивого Колумба -золотой «Ролекс» на левой руке, золотой именной браслет на правой, золотые перстни с разнообразными драгоценными и полудрагоценными камнями чуть ли не на каждом пальце, золотой медальон с мадонной на мохнатой груди, золотой брелок для ключей от машины, сделанный в виде миниатюрной статуи Свободы. Лицо начальника полиции лоснилось так, как будто заодно с чёрными жёсткими волосами было смазано бриолином. Начальник полиции не опустился до интереса к шмоткам, но взял мою книгу стихов по-испански и перелистывал её избирательно и напряжённо.

- Книга была издана в Мадриде ещё при генералиссимусе Франко, - успокоил я его. -Взгляните на дату.

Он слегка вздрогнул оттого, что я неожиданно заговорил по-испански, и между нами образовалась некая соединительная нить. Он осторожно выбирал, что сказать, и наконец выбрал самое простое и общедоступное:

- Работа есть работа.

Я вспомнил припев из песни Окуджавы и невольно улыбнулся. Улыбнулся, правда, сдержанно, и начальник полиции, очевидно, не ожидавший, что я могу улыбаться. Ещё одна соединительная нить.

Затем в его толстых, но ловких пальцах очутилась видеокассета.

- Это мой собственный фильм, - пояснил я.

- В каком смысле собственный? - уточняюще спросил он.

- Я его поставил как режиссёр. - ответил я, отнюдь не посягая на священные права Совэкспортфильма.

- Название? - трудно вдумываясь в ситуацию, засопел начальник полиции.

- «Детский сад».

- У вас тоже есть детские сады? - недоверчиво спросил начальник полиции.

- Недостаточно, но есть, - ответил я, стараясь быть объективным.

- А в какой системе записан фильм? - деловито поинтересовался он.

- «ВХС», - ответил я. Ещё одна соединительная нить.

- А у меня только «Бетамакс», - почти пожаловался начальник полиции. - Всё усложняют жизнь, всё усложняют. - И со вздохом добавил, как бы прося извинения: -Кассету придётся отдать в наше управление для просмотра. Послезавтра мы её вам вернём, если. - он замялся, - если там нет ничего такого.

- Это единственная авторская копия. Она стоит миллион долларов, - решил я бить золотом по золоту. - Я не сомневаюсь в вашей личной честности, но эту кассету может переписать или ваш заместитель, или заместитель вашего заместителя, и фильм пойдёт гулять по свету. Вы же лучше меня знаете, какая сейчас видеоконтрабанда. Дело может кончиться международным судом.

Миллион и международный суд произвели впечатление на начальника полиции, и он запыхтел, потряхивая кассету в простонародной узловатой руке с аристократическим ногтем на мизинце.

Думал ли я когда-нибудь, что моё голодное детство сорок первого года будет покачиваться на взвешивающей его полицейской ладони? По этой ладони брёл я сам,

восьмилетний, потерявший свой поезд, на этой ладони сапоги спекулянтов с железными подковками растаптывали мою жалобно вскрикивающую скрипку лишь за то, что я не украл, а просто взял с прилавка обёрнутую в капустные листы дымящуюся картошку, по этой ладони навстречу новобранцам с прощально обнимающими их невестами в белых накидках шли сибирские вдовы в чёрном, держа в руках трепыхающиеся похоронки.

Но для начальника полиции фильм на его ладони не был моей, неизвестной ему жизнью, а лишь личной, хорошо известной ему опасностью, когда за недостаточную бдительность из-под него могут выдернуть тот стул, на котором он сидит. Вот что такое судьба искусства на полицейской ладони.

- А тут нет ничего против правительства Санто-Доминго? - неловко пробурчал начальник полиции.

- Слово чести - ничего, - чистосердечно сказал я. - Могу дать расписку.

- Ну, это лишнее, - торопливо сказал начальник полиции, возвращая мне моё детство. И я вышел на улицы Санто-Доминго, прижимая к груди сорок первый год.

И я вышел на улицы Санто-Доминго, прижимая к груди сорок первый год, и такая воскресла во мне пацанинка, словно вынырнет финка, упёршись в живот.

Я был снова тот шкет, что удрал от погони, тот, которого взять нелегко на испуг, тот, что выскользнул из полицейской ладони, почему - неизвестно - разжавшейся вдруг.

И я вышел на улицы Санто-Доминго, прижимая к груди сорок первый год, а позёмка сибирская по-сатанински волочилась за мной, забегала вперёд.

И за мной волочились такие печали,

словно вдоль этих пальм транссибирский состав,

и о валенок валенком бабы стучали,

у Колумбовой статуи в очередь встав.

И за мной сквозь магнолийные авениды, словно стольких страданий народных послы, вдовы, сироты, раненые, инвалиды снег нетающий русский на лицах несли.

На прилавках омары клешнями ворочали, ананасы лежали горой в холодке, и не мог я осмыслить, что не было очереди, что никто номеров не писал на руке.

Но сквозь всё, что казалось экзотикой, роскошью и просилось на плёнку цветную, мольберт, проступали, как призраки, лица заросшие с жалкой полуиндеинкой смазанных черт.

Гной сочился из глаз под сомбреро соломенными.

Налетели, хоть медной монеты моля, крючковатые пальцы с ногтями обломанными, словно птицы хичкоковские, на меня.

Я был белой вороной. Я был иностранец, и меня раздирали они на куски. Мне почистить ботинки все дети старались, и все шлюхи тащили меня под кусты.

И, как будто бы сгусток вселенских потёмок, возле входа в сверкавший гостиничный холл, гаитянский, сбежавший сюда негритёнок мне пытался всучить свой наивнейший холст.

Как, наверное, было ему одиноко, самоучке неполных шестнадцати лет, если он убежал из страны Бэби Дока в ту страну, где художника сытого нет.

До чего довести человечество надо, до каких пропастей, сумасшедших палат, если люди сбегают с надеждой из ада, попадая в другой безнадежнейший ад!

Здесь агрессия бедности в каждом квартале окружала меня от угла до угла. За рукав меня дёргали, рвали, хватали, и погоня вконец извела, загнала.