в неполные десять
ругнувшийся матом при тете,
к потомкам приду,
словно в лермонтовских эполетах,
в следах от ладоней чужих
с милицейски учтивым «пройдемте!».
Почти напоследок:
я — всем временам однолеток,
земляк всем землянам
и даже галактианам.
Я,
словно индеец в Колумбовых ржавых браслетах,
«Фуку!» прохриплю перед смертью
поддельно бессмертным тиранам.
Почти напоследок:
поэт,
как мопета петровская,
сделался редок.
Он даже пугает
соседей по шару земному,
соседок.
Но договорюсь я с потомками —
так или эдак —
почти откровенно.
Почти умирая.
Почти напоследок.
КОНЕЦ
Гавана — Санто-Доминго — Гуернавака — Лима — Манагуа —
Каракас — Венеция — Леондинг — станция Зима — Гульрипи —
Переделкино.
1963-1985 гг.
Фуку . Поэма
Сбивая наивность с меня, малыша,
мне сыпали ум с тараканами в щи,
мне мудрость нашёптывали,
шурша,
вшитые
в швы рубашки вши.
Но бедность - не ум,
и деньги - не ум,
и всё-таки я понемножечку
взрослел неумело,
взрослел наобум,
когда меня били под ложечку.
Я ботал по фене,
шпана из шпаны,
слюнявил чинарик подобранный.
Кишками я выучил голод войны
и вызубрил родину рёбрами.
Мне не дали славу -
я сам её взял,
но, почестей ей не оказывая, набил свою душу людьми, как вокзал во время эвакуации.
В душе моей больше чем семьдесят стран,
все концлагеря,
монументы,
и гордость за нашу эпоху, и срам, и шулеры, и президенты.
Глотая эпоху и ею давясь,
но так, что ни разу не вырвало,
я знаю не меньше, чем пыль или грязь,
и больше всех воронов мира.
И я возгордился,
чрезмерно игрив.
Зазнался я так несусветно,
как будто бы вытатуирован гриф
на мне:
«Совершенно секретно». Напрасно я нос задирал к потолку, с приятцей отдавшись мыслишкам, что скоро прикончат меня -потому,
что знаю я многое слишком.
В Гонконге я сам нарывался на нож,
я лез во Вьетнаме под пули.
Погибнуть мне было давно невтерпёж,
да что-то со смертью тянули.
И я пребывал
унизительно жив
под разными пулями-дурами.
Мурыжили,
съесть по кусочкам решив,
а вот убивать и не думали.
Постыдно целёхонек,
шрамами битв
не очень-то я изукрашен.
Наверно, не зря ещё я не убит -
не слишком я мудростью страшен.
И горькая мысль у меня отняла
остатки зазнайства былого -
отстали поступки мои от ума,
отстало от опыта слово.
Как таинство жизни за хвост ни хватай -
выскальзывает из ладоней.
Чем больше мы знаем поверхностных тайн,
тем главная тайна бездонней.
Мы столькое сами на дне погребли.
Познания бездна проклятая
такие засасывала корабли,
такие державы проглатывала!
И я растерялся на шаре земном
от явной нехватки таланта,
себя ощущая, как будто бы гном,
раздавленный ношей Атланта.
Наверное, так растерялся Колумб
с командой отпетой, трактирной,
по крови под парусом двигаясь в глубь
насмешливой тайны всемирной...
А у меня не было никакой команды.
Я был единственный русский на всей территории Санто-Доминго, когда стоял у конвейера в аэропорту и ждал свой чемодан. Наконец он появился. Он выглядел, как индеец после пытки конкистадоров. Бока были искромсаны, внутренности вываливались наружу.
- Повреждение при погрузке. - отводя от меня глаза, мрачновато процедил представитель авиакомпании «Доминикана».
Затем мой многострадальный кожаный товарищ попал в руки таможенников. Чьими же были предыдущие руки? За спинами таможенников, копавшихся в моих рубашках и носках, величественно покачивался начинавшийся чуть ли не от подбородка живот начальника аэропортовской полиции, созерцавшего этот в прямом смысле трогательный процесс. Начальник полиции представил бы подлинную находку для золотолюбивого Колумба -золотой «Ролекс» на левой руке, золотой именной браслет на правой, золотые перстни с разнообразными драгоценными и полудрагоценными камнями чуть ли не на каждом пальце, золотой медальон с мадонной на мохнатой груди, золотой брелок для ключей от машины, сделанный в виде миниатюрной статуи Свободы. Лицо начальника полиции лоснилось так, как будто заодно с чёрными жёсткими волосами было смазано бриолином. Начальник полиции не опустился до интереса к шмоткам, но взял мою книгу стихов по-испански и перелистывал её избирательно и напряжённо.
- Книга была издана в Мадриде ещё при генералиссимусе Франко, - успокоил я его. -Взгляните на дату.
Он слегка вздрогнул оттого, что я неожиданно заговорил по-испански, и между нами образовалась некая соединительная нить. Он осторожно выбирал, что сказать, и наконец выбрал самое простое и общедоступное:
- Работа есть работа.
Я вспомнил припев из песни Окуджавы и невольно улыбнулся. Улыбнулся, правда, сдержанно, и начальник полиции, очевидно, не ожидавший, что я могу улыбаться. Ещё одна соединительная нить.
Затем в его толстых, но ловких пальцах очутилась видеокассета.
- Это мой собственный фильм, - пояснил я.
- В каком смысле собственный? - уточняюще спросил он.
- Я его поставил как режиссёр. - ответил я, отнюдь не посягая на священные права Совэкспортфильма.
- Название? - трудно вдумываясь в ситуацию, засопел начальник полиции.
- «Детский сад».
- У вас тоже есть детские сады? - недоверчиво спросил начальник полиции.
- Недостаточно, но есть, - ответил я, стараясь быть объективным.
- А в какой системе записан фильм? - деловито поинтересовался он.
- «ВХС», - ответил я. Ещё одна соединительная нить.
- А у меня только «Бетамакс», - почти пожаловался начальник полиции. - Всё усложняют жизнь, всё усложняют. - И со вздохом добавил, как бы прося извинения: -Кассету придётся отдать в наше управление для просмотра. Послезавтра мы её вам вернём, если. - он замялся, - если там нет ничего такого.
- Это единственная авторская копия. Она стоит миллион долларов, - решил я бить золотом по золоту. - Я не сомневаюсь в вашей личной честности, но эту кассету может переписать или ваш заместитель, или заместитель вашего заместителя, и фильм пойдёт гулять по свету. Вы же лучше меня знаете, какая сейчас видеоконтрабанда. Дело может кончиться международным судом.
Миллион и международный суд произвели впечатление на начальника полиции, и он запыхтел, потряхивая кассету в простонародной узловатой руке с аристократическим ногтем на мизинце.
Думал ли я когда-нибудь, что моё голодное детство сорок первого года будет покачиваться на взвешивающей его полицейской ладони? По этой ладони брёл я сам,
восьмилетний, потерявший свой поезд, на этой ладони сапоги спекулянтов с железными подковками растаптывали мою жалобно вскрикивающую скрипку лишь за то, что я не украл, а просто взял с прилавка обёрнутую в капустные листы дымящуюся картошку, по этой ладони навстречу новобранцам с прощально обнимающими их невестами в белых накидках шли сибирские вдовы в чёрном, держа в руках трепыхающиеся похоронки.
Но для начальника полиции фильм на его ладони не был моей, неизвестной ему жизнью, а лишь личной, хорошо известной ему опасностью, когда за недостаточную бдительность из-под него могут выдернуть тот стул, на котором он сидит. Вот что такое судьба искусства на полицейской ладони.
- А тут нет ничего против правительства Санто-Доминго? - неловко пробурчал начальник полиции.
- Слово чести - ничего, - чистосердечно сказал я. - Могу дать расписку.
- Ну, это лишнее, - торопливо сказал начальник полиции, возвращая мне моё детство. И я вышел на улицы Санто-Доминго, прижимая к груди сорок первый год.
И я вышел на улицы Санто-Доминго, прижимая к груди сорок первый год, и такая воскресла во мне пацанинка, словно вынырнет финка, упёршись в живот.
Я был снова тот шкет, что удрал от погони, тот, которого взять нелегко на испуг, тот, что выскользнул из полицейской ладони, почему - неизвестно - разжавшейся вдруг.
И я вышел на улицы Санто-Доминго, прижимая к груди сорок первый год, а позёмка сибирская по-сатанински волочилась за мной, забегала вперёд.
И за мной волочились такие печали,
словно вдоль этих пальм транссибирский состав,
и о валенок валенком бабы стучали,
у Колумбовой статуи в очередь встав.
И за мной сквозь магнолийные авениды, словно стольких страданий народных послы, вдовы, сироты, раненые, инвалиды снег нетающий русский на лицах несли.
На прилавках омары клешнями ворочали, ананасы лежали горой в холодке, и не мог я осмыслить, что не было очереди, что никто номеров не писал на руке.
Но сквозь всё, что казалось экзотикой, роскошью и просилось на плёнку цветную, мольберт, проступали, как призраки, лица заросшие с жалкой полуиндеинкой смазанных черт.
Гной сочился из глаз под сомбреро соломенными.
Налетели, хоть медной монеты моля, крючковатые пальцы с ногтями обломанными, словно птицы хичкоковские, на меня.
Я был белой вороной. Я был иностранец, и меня раздирали они на куски. Мне почистить ботинки все дети старались, и все шлюхи тащили меня под кусты.
И, как будто бы сгусток вселенских потёмок, возле входа в сверкавший гостиничный холл, гаитянский, сбежавший сюда негритёнок мне пытался всучить свой наивнейший холст.
Как, наверное, было ему одиноко, самоучке неполных шестнадцати лет, если он убежал из страны Бэби Дока в ту страну, где художника сытого нет.
До чего довести человечество надо, до каких пропастей, сумасшедших палат, если люди сбегают с надеждой из ада, попадая в другой безнадежнейший ад!
Здесь агрессия бедности в каждом квартале окружала меня от угла до угла. За рукав меня дёргали, рвали, хватали, и погоня вконец извела, загнала.