– Кто?
– Это… к вам… – она замялась, не зная, как продолжить.
– А! Из поликлиники?
Защелкал замок, брякнула цепочка, и на пороге появился высокий, но сгорбленный старик с трясущимися руками.
Он смотрел на Алю водянистыми, светлыми, ничего не выражающими глазами.
– Вы кто? – спросил он. – Я вас не знаю. Вы новенькая? Вы от Инны Леонардовны?
Аля выдавила:
– Новенькая.
И это была, между прочим, правда. Для него она точно была новенькой.
– Прошу, – галантно поклонился старик и тут же укорил: – Жду вас, миледи, с самого утра!
Они прошли на кухню.
«Зря, – вертелось у Али в голове. – Ох как зря! Надо было слушать ба. Вот как теперь выкручиваться, как начать разговор?»
Дед сверлил ее своими стальными глазами, кажется, сомневался – ту ли он впустил, не ошибся?
Аферисткой выглядеть не хотелось. Ни минуты.
Аля откашлялась и начала:
– Лев Николаевич, вы только не волнуйтесь, я вас умоляю! Я не из поликлиники и не от Инны Леопольдовны.
– Леонардовны, – машинально поправил старик.
– Да, Леонардовны, – послушно поправилась Аля, удивляясь его терпению. Другой бы уже стал звонить в милицию. – Дело в том, что я ваша внучка. Алевтина Добрынина. Дочь вашего сына. Вы же помните, что у него был ребенок?
Дед осторожно кивнул. Это ее ободрило, и она продолжала:
– Ба… Ой, Софья Павловна мне рассказала, что вы звонили. Что у вас горе, вы потеряли супругу.
Глаза старика наполнились слезами. Но он продолжал молчать.
– Я решила вот к вам приехать. Ну просто так, поговорить. Помочь, если нужно. – Она встрепенулась и вытащила из сумки фотографии. – Вот, посмотрите! Вчера взяла в альбоме. В зеленом, помните?
Лев Николаевич взял фотографии, немного скривился, просмотрел их мельком и тут же бросил на стол. Сел напротив Али и принялся ее разглядывать. Аля, измученная и выжатая, словно лимон, опустила глаза.
Лев Николаевич неожиданно улыбнулся.
– Фотографии вы привезли зря, обошлись бы без них. Потому что вы очень похожи на мою мать, Полину Васильевну Добрынину, в девичестве Курину. Просто молодая Полечка, ей-богу! – И по его лицу покатились слезы.
Аля осторожно погладила деда по дрожащей руке.
Тот вытер слезы и снова в упор посмотрел на гостью:
– И давно? – сухо спросил он. – Давно ты у нее? Я имею в виду у Соньки? Когда ты у нее появилась?
– Давно. С двенадцати лет. Мама умерла, когда мне было одиннадцать. Потом я жила с бабой Липой. Она нам далекая родня, даже почти не родня. Просто приняла нас – и все. А потом умерла баба Липа. Она старенькая была, больная. А меня готовили в детский дом. Я же сирота. Отправили запрос в Москву, и выяснилось, что мой отец давно умер. Простите.
Но Лев Николаевич даже в лице не изменился. Аля продолжала:
– А потом, перед самым отъездом в детдом, в Клин приехала бабушка Софья Павловна. Как-то они ее нашли, ну, и уговорили приехать.
– Уверен, что уговаривали долго, – буркнул Лев Николаевич. – Так, и что было дальше?
– Да ничего. Подготовили документы, и она меня забрала, вот и все. Мы стали жить вместе. Я ходила в ту же школу, что и… ваш сын, мой отец. Потом поступила в педагогический. В этом году оканчиваю, через неделю защищаю диплом. Вот, собственно, и все. Ну это так, в двух словах. Конспективно. – Аля попыталась улыбнуться. Улыбка получилась кривоватая. Жалкая.
– Значит, давно, – усмехнулся он. – Ну что ж, вполне в ее стиле – присвоить. Даже общую внучку. Единственную, заметь! Ну что ж, ничего нового я не узнал. Ну и как ты с ней? Характер-то у нее ого-го! Уж кому, как не мне, это знать.
– У нас все прекрасно, – горячо заверила Аля. – Ба замечательная – тонкая, умная. Никогда на меня не давит, всегда дает самой принимать решения! Не лезет в душу. Она вообще удивительная! Такой силы человек, такой души!
– Души? – переспросил Лев Николаевич и рассмеялся. – Ох, милая! Кажется, Сонька и тебя обаяла! В этом деле она большой спец, ты мне поверь.
– Она правда чудесная. По крайней мере, для меня.
– Ну и ладно. – Он хлопнул ладонью по столу. – Бог с ней, с Сонькой. Расскажи о себе. Ты, кажется, Алевтина?
Аля разбирала пакеты, а дед охал и ахал, а потом они пили чай и разговаривали.
Лев Николаевич прожил долгую и не такую уж счастливую, как могло бы показаться, жизнь.
Отношения с Софьей Павловной не задались с самого начала. Сколько раз порывался уйти! А силенок недоставало – тряпка, трус. Никому противостоять не умеет, ни одной паршивой собаке! Со всеми при встречах раскланивается, всем улыбается. Всем – даже заклятым врагам! Есть игра, а у игры свои правила.
Дома покоя никогда не было. Соньку свою он знал вдоль и поперек, как говорится, сроднились. Ненавидели друг друга, всю жизнь скандалили, а сроднились, срослись. Так срослись, что расстаться не могли. Когда-то он любил ее страстно. Просто сгорал от любви. А она? Однажды честно призналась: «Левушка, я тебя не люблю. Но очень постараюсь полюбить». «Змея подколодная, – думал он о жене. – Ест из моих рук, а рот свой не закрывает, лепит правду-матку, говорит, что думает. А сама? Мещанка, каких мало. Все тряпки, курорты, поездки за рубежи. И кто ей все это дал, кто пре-до-ста-вил? Я, между прочим! Живет как у Христа за пазухой, проблем не знает. А уважения нет. И благодарности тоже. Хотя знает: я всего добился сам, без помощи. Своей бешеной трудоспособностью, умением находить общий язык. В конце концов, талантом. Ничего не ценит, зараза. Ну да, хороша и умна. Какой и должна быть жена драматурга Добрынина».
Не только трусость мешала Льву Добрынину разорвать ненавистные семейные узы. Держал сын – неблагополучный, болезненный. Стервец, если по правде. Избалованный и нахальный. И кто виноват? Он, Лев Николаевич? Нет, извините. Он трудился, зарабатывал на их красивую жизнь. Он был занят. Виновата Софья Павловна, мать, прожигающая жизнь и получающая удовольствия. А воспитывала сына Маша, дура деревенская.
Он всю жизнь пытался заслужить любовь жены. Вымаливал ее благосклонность. Каждую ночь вымаливал, дрожа от волнения. А она отворачивалась от него, будто от скользкой, холодной жабы. И, не стесняясь, вздыхала с облегчением, когда все заканчивалось. А заканчивалось все быстро, в момент. И так было только с ней, с любимой женой, потому что он был полон страха и унижения и все понимал.
Ах, какое же было счастье, когда он понял, что разлюбил Софью! Он даже запомнил этот день – открыл глаза, посмотрел на нее, спящую, и… не почувствовал никакого желания. Да что там желания – брезгливость и отвращение, вот что он почувствовал, глядя на растрепавшуюся и припухшую после сна жену. Долго, минут десять, внимательно смотрел на нее, проверяя себя. О, это новое, незнакомое и такое упоительно-радостное чувство. Ни-че-го! Рядом лежала не мечта всей его жизни, не его божественная Сонечка, не его радость и счастье, не самая желанная женщина. Нет. Рядом, на соседней подушке, лежала тридцатидевятилетняя баба, опухшая ото сна, с полуоткрытым ртом, из которого подтекала тоненькая струйка слюны. Обычная баба, с морщинами возле губ и сеточкой под глазами.
Убедившись, что все это именно так, он радостно вскочил с кровати, подошел к окну, потянулся со счастливой улыбкой.
Чуть не запел от радости: все закончилось! Конец многолетней муке, бесконечному унижению, страхам, неожиданным эрекциям. Все ушло, как не было! Он свободен! Он свободен, он больше не раб!
В ванной, перед зеркалом, наяривая зубной щеткой с импортной пастой «Сигнал», сладкой и ароматной, как конфета, он в полный рот улыбался и даже напевал что-то под нос.
Теперь все будет по-другому, совсем по-другому. И он станет другим.
Другим он не стал. Да и прежняя, постылая и унизительная семейная жизнь, по сути, не изменилась.
Жена была по-прежнему высокомерна, холодна, саркастична.
Не упускала возможности уколоть, подколоть, сделать больно.
Только теперь ему было на это решительно наплевать, он только посмеивался. На него больше не действовали ни ее чары, ни оскорбления.
Бабы? Да были они и до того – в командировках, на премьерах в провинциях. Цеплял кого-то – на раз, на пару дней, на месяц, на большее не было ни времени, ни желания.
Нет, была одна смешная историйка с Зоей, библиотекаршей из Пскова. Скромная, тихая, с вечно застывшей слезой в ярко-синих бездонных глазах. Со скорбным выражением на лице – типаж вечной страдалицы.
Кажется, она и вправду страдала: «Ты, Левушка, женат, у тебя сын. Да и вообще это грех! Я вот в храм хожу, отмаливаю».
Жила Зоя в келье, в бывшем монастыре, переделанном под квартиры. Узкая, темная, холодная комната, окошко в полметра, вечная полутьма. Из мебели – кровать с металлической спинкой, табуретка вместо тумбочки, узкий скрипучий платяной шкаф и обеденный столик на двоих, пристроенный к довольно широкому подоконнику. Холодильника не было – в общей кухне припасы хранили под окном, в холодном ящике.
Днем, на работе и на улице, это была обычная женщина из толпы: серый костюм из местного универмага, шедевр советской легкой промышленности, скромный платочек из ацетата на шее, грубоватая обувь, вечно натирающая ее нежные ступни.
Туго закрученный пучок, никакой косметики, бесцветный лак на остриженных ногтях.
А ночью, когда Зоя скидывала блеклую ночную сорочку, распускала золотистые длинные волосы и, застыв, словно перепуганная девочка, стояла перед ним с немигающими от страха глазами, стыдливо прикрывая тонкой, узкой рукой маленькую упругую грудь с острыми, темными сосками, у него останавливалось сердце.
– Зоенька, девочка! – шептал он, как мальчишка, дрожа от нетерпения и желания. – Иди ко мне, моя… – Здесь он запинался. С другими говорил «прелесть». Но здесь это слово не произносилось, застревало в горле. – Иди ко мне, моя хорошая! – после секундной запинки продолжал он. – Иди, я… – А вот здесь продолжения не было. Предполагалось произнести «я тебя хочу». Но понимал – нельзя. А «люблю», то, чего она так ждала, тоже не получалось. Понимал: какое там «люблю», о чем вы? Но зацепила, зацепила, что говорить.