В черных окнах сгоревшего дома, пересеченное балками, стояло громадное алое солнце в разных фазах: то полумесяцем, то серпом, то огненным полнолуньем.
Заглядевшись на солнце, я провалилась по колено в густую кашу из воды, снега и льда. Я очутилась как бы в ледяном сапоге, стиснувшем мне ногу. Так и шла всю дорогу. И только на самом совещании пластинки льда стали отваливаться от войлока. В конце первого дня, после доклада и выступления, меня попросили почитать. Я прочла «Свет и тепло», вторую главу, еще не совсем законченную.
Мы с Кетлинской, как женщины и гостьи, ночевали комфортабельно: за занавесками, на койках, в той же комнате, где заседали. Она была сизая от папиросного и трубочного дыма, но зато в ней было тепло от человеческого дыхания и от маленькой, но очень ревностной печурки.
Под утро, проснувшись от резкого похолодания, я поняла, что печка погасла. Но тут же услыхала сочный треск, как будто взрезали арбуз. Оказывается, кто-то разрубил топором стул, на котором заседал днем. И вижу — бросает его в печку. Горемычные ленинградские стулья! Снова стало тепло, и я заснула.
Отдельные выступления писателей-балтийцев были интересны. Иные фразы особенно хороши по точности. Кое-что записала.
«Выходы», «вылеты» и «выползы» на передовые позиции. Последнее о пластунах.
«Поэзия точного выполнения воинского устава».
«Скоротечная обстановка».
«Корабли прошли главным образом на политико-моральном состоянии людей, так как котлы уже не работали».
«Мирная блиндажная обстановка».
«Вывел людей без потерь, за исключением самого себя».
«Подводная лодка любит глубину. У берега она не может».
«Тральщики — пахари моря».
«Подводная лодка не любит белых ночей».
Наши листовки пускались через линию фронта луком. Двое натягивали тетиву, третий пускал стрелу, начиненную листовками…
К концу второго дня отвезли меня домой на машине.
12 февраля 1942 года
Боюсь за И. Д. Очень плохо выглядит. Похудел очень и все зябнет. Ходит медленно, опираясь на палку. Хуже всего дело обстоит с руками. Суставы покраснели и вздулись. Кожа натянулась, как лайка, и блестит.
Вторая глава идет медленно, но по прежнему хорошо. От Жанны — ничего. Я утешаю себя тем, что письмо, возможно, и есть, но оно лежит в не разобранной глыбе писем в нашем почтовом отделении. Оно есть, но к нему не добраться. Однако другие все же получают.
16 февраля 1942 года
Вчера пошла на эсминец выступать. До эсминца два часа ходу, это другой конец города. Я пошла потихоньку, сберегая силы. Но на середине Кировского моста, там, где подъем, я вдруг почувствовала, что вот-вот упаду. Ноги стали мягкие, не держат меня. Поняла, что мне не дойти. Еле добралась до Кетлинской. Предупредила ее, что не пойду. Она пошла без меня. А я побрела передохнуть к Озерецким.
Поела, отдохнула. Потом усадили меня в кресло у печки, сами сели вокруг: Николай Иванович, Алена и Ковров — шофер. Под звуки сильного обстрела (накануне снаряд попал в соседнее окно, чуть не убил Алену) я стала читать обе главы своей поэмы. Все были взволнованы…
И вот меня интересует вопрос: на всех ли это будет так действовать? Или только на ленинградцев, переживших блокаду?
17 февраля 1942 года
Снова (и на этот раз серьезно) разговоры об эвакуации института. Даже намечен срок—15 марта. И город — Архангельск. А Ленинград… как расстаться с ним? Тут ведь прошло шесть лет, если считать месяц за год, как во время обороны Севастополя. Нет, тут надо считать больше.
Если поедем, возьмем с собой Лелю и Нину. Дина Осиповна умирает.
18 февраля 1942 года
Вчера выступала в госпитале, где лежит Т. Ему хуже. Завтра выступаю в госпитале при институте имени Герцена. Послезавтра — на партактиве. 21-го еду с делегацией от нашего Петроградского района на фронт. Еду-таки!.. Боюсь только одного: замерзнуть.
19 февраля 1942 года
Только что получила письмо от наших, еще декабрьское. Наш Мишенька умер, не дожив до года.
20 февраля 1942 года
Вчерашнее письмо от наших я начала читать с жадностью. И вдруг прочла (налетела с размаху на эти строчки):
«Мы никак не можем примириться с нашим огромным горем — смертью Мишеньки. Наша жизнь в Чистополе кажется теперь совсем пустой и бессмысленной. Ведь исчезло то, что привело нас сюда. Сразу стало очень тихо в нашей крохотной комнате и кругом… Может быть, с первой навигацией поедем уже в Москву».
Я прочла это письмо до конца. Отложила. Потом внезапно вдруг быстро взяла его и снова прочла в какой-то смутной надежде: а вдруг мне все это померещилось? Нет, все правда.
21 февраля 1942 года
Завтра еду на фронт с делегацией от нашего района. Хорошо, что я еду. Это поможет мне перенести боль, с которой трудно сердцу сладить.
23 февраля. День Красной Армии. Гороховец
Снега, снега!.. Пишу в Гороховце, в политотделе армии генерала Федюнинского. Это бревенчатый, зажиточный в прошлом домик: фотографии на стенах, душистые склянки на комоде. Но в тамбуре — седла, брезентовые мешки, винтовки, валенки, лыжи, бутылки с горючим.
Над домиком в бездонном морозном небе — слабый гул мотора и блестящая точка самолета. Мне объяснили, что это «Адольф» летает». Звук зениток здесь иной, чем у нас в Ленинграде, среди высоких домов.
Вчера (неужели только вчера?) снова отвел меня И. Д. на ранней утренней зорьке в наш Петроградский райком, на улице Скороходова, где был назначен сбор делегатов. Мы шли туда пустынными проходными дворами. Звезды сияли по-ночному. Особняк райкома был гулок и пуст. Горело электричество (только в райкомах оно еще сохранилось), кипел чайник.
Скоро мы, делегаты, были все в сборе. Усадили нас в грузовичок, укрытый со всех сторон фанерой. В четвертую сторону, сзади, было как бы вдвинуто звездное небо. Звезды постепенно гасли в пути, только сияющая Венера долго сопровождала нас, пока лучезарный рассвет не погасил и ее.
Уже отъезжая, мы узнали толком, куда именно мы едем. Оказалось — через Ладогу, за блокадное кольцо, за двести километров от Ленинграда. И. Д. затуманился, но бодро махнул мне рукой на прощанье.
Скамьи в грузовике были узкие, неудобные, прислониться не к чему. Удушающе пахло скверным бензином. Как раз рядом со мной помещалась громадная бутыль, с меня ростом. Там все плескалось и бушевало. И все же горючего нам не хватило.
В районе Смольного мы довольно долго стояли, поджидая делегации от других районов. Наконец, все собрались.
Мы везли на фронт подарки: пять автоматов, изготовленных вручную (тока нет), с надписью на ложе: «Лучшему истребителю немецких оккупантов», маскировочные халаты, бритвенные приборы, табак, кожаные и меховые перчатки, сумки для командного состава, носовые платки, гитары и мандолины. Я думала, что эти живыми не доедут. Они были упакованы плохо, на ухабах валились набок и плакали и стонали, как живые. Мы поддерживали их руками и спинами.
Лично Федюнинскому везли кожаную шкатулку для табака. От разных районов города подарки были разные. Но наказ был от всех один — прорвать кольцо блокады.
Поездка длилась тринадцать часов. Было очень утомительно и холодно, но не непереносимо.
Ладожское озеро пересекли за полтора часа. Лед еще крепок, но шофер сказал, что в разгаре дня, когда сильно светит солнце, пятитонок уже не пускают. Ведь, помимо солнца, лед весь дырявый от бомб. Но мы проехали спокойно. После бугристой, избитой снежной дороги гладкий озерный лед показался мне настоящим блаженством. Не трясло, не качало.
После озера, в том месте, где мы долго вертелись, вымаливая бензин, впервые увидели козу, собаку и живых кур. Из всех наших грузовиков высунулись люди, разглядывая это чудо. Там же, за озером, впервые услыхали песню. Я взглянула на своих спутников: все были потрясены.
Вообще поражает разница между нами и здешними людьми. Здешние румяны от мороза, ходят быстро, дышат глубоко, густое облако пара вырывается у них изо рта. Мы бледны, дышим слабо (еле видное облачко), ходим медленно, говорим негромко.
В Жихареве увидели грозный пожар. На путях горели подожженные гитлеровцами цистерна с тавотом, цистерна с керосином и вагоны с торфом на узкоколейке. Все — только что привезенное. Немцы летали утром, все высмотрели и на закате ударили бомбами с таким расчетом, чтобы не дать возможности подойти паровозу и оттащить состав.
Пламя — я такого никогда не видала. Багровое, толстое, как перина, перевитое черным дымом, оно тяжело переваливалось в воздухе.
Не успели мы опомниться, как началась бомбежка. Бомбы падали совсем близко. Но страшнее бомб были пулеметы, которыми немцы прошивали каждую отдельную машину. Наших зениток было явно недостаточно.
Все полегли в снег, не исключая военных. Из нашей машины кто вышел, а кто остался: Сычев с завода, я и еще двое мужчин. Мы сидели внутри машины, под фанерой (величайшая глупость), и только вздрагивали и пригибали головы, когда воздух и осколки свистели над нами.
С какой страстной нежностью я вспомнила в эту минуту наше бомбоубежище на улице Льва Толстого! Стены, своды, милосердный камень, принимающий на себя удары. А здесь — небо и воздух. Пулеметные очереди.
Но наша глупость обернулась в каком-то смысле стратегической хитростью. Нам объяснили: наш грузовик, возможно, немцы не тронули только потому, что не могло им прийти в голову, что там люди. Думали — брошенная машина.
Самолетов было пятнадцать — двадцать. Они ходили кругами над злополучной станцией. После минутной передышки снова раздался крик:
— Начинается второй заход. Ложитесь!
Тут уж и я полезла из машины и только собралась лечь в канавку, как оттуда поднялся военный. Я поняла, что все миновало.
Из всех наших больше других постыдно испугалась самая бойкая на вид бабенка… (Сильный зенитный огонь. Очевидно, «Адольф» летает совсем близко.)
Сейчас едем в Н-скую дивизию к артиллеристам. Увозим с собой только что вышедший номер дивизионной газеты «В решающий бой», где напечатан сталинский приказ.