Почти три года (Ленинградский дневник) — страница 12 из 35

Начиная обед, прежде всех тостов мы провозгласили тост за Сталина, за сегодняшний его приказ, зовущий к победе. Второй тост был за освобождение Ленинграда. Комиссар сказал:

— Жить или не жить — так не стоит вопрос. Наша жизнь принадлежит Ленинграду.


10 марта 1942 года

Служебные дела И. Д. по прежнему волнуют меня. Чем это только все кончится? Но самое плачевное (и тяжелое) — это письма Жанны. Я теперь получаю их часто, и они просто терзают меня.

Самые страшные — это те, которые написаны еще при жизни ребенка. Почта теперь работает неправильно: то, что послано раньше, приходит позже. Причем письма" о смерти мальчика я до сих пор не получила.

Мишеньки нет, а у меня даже карточки его не осталось. Только розовая погремушка. Но теперь я сняла ее и спрятала в ящик стола.


12 марта 1942 года Вечером

Письмо от Жанны, адресованное И. Д.:

«К концу дня он начал косить глазками и запрокидывать головку. Это был менингит, и первая поставила диагноз — я. Мне уже пришлось один раз в жизни сталкиваться с этой болезнью, и я тотчас узнала ее.

В эту минуту я поняла, что все кончено, и только желала одного, чтобы ребенок не слишком долго мучился.

Не буду вам описывать его последние часы — просто не могу этого сделать.

Он выдышал за несколько часов три подушки кислорода. Так и умер, вдыхая кислород, вероятно, уже без сознания.

Хоронили мы его по-крестьянски: привязали гробик к салазкам и повезли на кладбище. Вот мы и породнились с этим городом, который нас приютил».

Трудно, почти невозможно читать мне все это. Теперь нужно особенно много работать, чтобы как-то справиться с собой.


22 марта 1942 года

Вчера в три часа (ровно минута в минуту) начался артиллерийский обстрел нашей территории. Мы уже не слышали свиста, а сразу удар. К нам упало шесть шестидюймовых снарядов. Два из них повредили одноэтажное здание кухни: влетели через крышу и прошли до подвала, где был наповал убит парнишка-водопроводчик. Другому мальчику, сыну санитарки, оторвало ноги.

Снаряд проломил здание анатомического театра, пробил аудиторию (какое счастье, что там никого не было!), разметал библиотечные шкафы и взметнул на воздух те самые препараты в спирту, которые я как-то ходила смотреть с И. Д., но так и не досмотрела.

Помню, я спокойно разглядывала банки с надписями: «Печень», «Почки», «Сердце». Но перед сосудом, на котором было написано: «Нос» и где в прозрачной жидкости неподвижно плавала половина юношеской головы с безупречными чертами лица, мне вдруг сделалось так не по себе и я с такой быстротой кинулась прочь по лестнице, что И. Д. еле нагнал меня внизу.

Теперь этот мертвый юноша умер вторично.

Два снаряда упало перед нашими окнами. У нас в комнате увеличились трещины у печки. Все зашаталось. Мы с Мариэттой стояли одетые, в шубах, не зная, что лучше: выйти нам или остаться?

В результате этого обстрела (или независимо от него) на главной кухне опять поврежден водопровод. И. Д. в отчаянии.

Вообще даже его несокрушимый оптимизм дал трещину, как наша стенка.


27 марта 1942 года

Через несколько деньков перейдем в большую трехоконную комнату, окнами на восток. Я жду не дождусь этого. Там можно будет ходить, не натыкаясь на мебель и не дыша друг на друга.

За последнее время наша крошечная комната, такая славная зимой, стала мне ненавистна. (Кажется, зенитки. И гул самолетов. Очевидно, разведчик летает. Неужели опять могут начаться налеты?)

Сегодня воскресник по очистке улиц. И. Д. тоже там. Я вперемежку то глажу, то пишу. Мариэтта колдует у печки: готовит праздничный обед. Мы чудесно разбогатели — получили посылки от Союза писателей из Москвы. Увидав все, что нам прислали, я растерялась. Схватила в обе руки по банке сгущенного молока, держу их, не выпускаю.


28 марта 1942 года

Обстрел улицы Рентгена, совсем близко от нас. Там, перед зданием Рентгеновского института, стоит Памятник: бронзовая голова Рентгена на высокой стопке гранитных книг, смещенных таким образом, словно нетерпеливая рука только что искала среди них нужный том.

И. Д. рассказал мне, что сорок семь лет тому назад (тоже в марте) в книжном магазине, на главной улице города Вюрцбурга, была выставлена фотография: кисть руки, где отчетливо были видны кости пальцев и на одном из них — кольцо. А мышцы, нервы, сосуды и кожа исчезли, как будто их никогда не было. Это был один из первых «рентгеновских» снимков.

В тот вечер все студенческие корпорации города, с факелами и знаменами, прошли мимо двухэтажного здания Физического института, где читал лекции профессор Рентген. И не только студенты: чиновники, военные, купцы — весь Вюрцбург чествовал своего великого соотечественника.

А в марте 1942 года немецкий снаряд. разорвался на улице Рентгена и повредил памятник. Мы с Мариэттой ходили смотреть: взрывной волной выбита часть гранитных книг. Сама голова осталась на месте, только легла набок. Так она и лежит теперь на боку, скорбно припав щекой к граниту.

Падая и тая, мартовский снежок покрывает высокий лоб холодным потом. По щеке катятся слезы и прячутся в густой бороде.

Написала для заграницы очерк: «Улица Рентгена».


29 марта 1942 года. Воскресенье

В шесть часов утра мы были разбужены громадной силы взрывами: их с большими промежутками было четыре. Задрожали земля и воздух. Неужели снаряды такой мощи?


Вечер

Сейчас мы узнали, что этим утром на железнодорожных путях у Ржевки рвались составы со снарядами, подожженные немецкими бомбами.

Я работаю сейчас мало, и это мучает меня. Поэма задвинута куда-то в угол. Я все рассыпала, растеряла. Многое утеряно безвозвратно.

А тут еще печка мучает. Холодно и дымно, а найдем ли мы печника и трубочиста — неизвестно. Был как будто один старый печник, но и тот на днях умер.

Сейчас, в эти дни, решается весенняя участь города: быть эпидемии или не быть? Вспыхнет какая-нибудь инфекция или нет? Дух замирает при мысли, что на Ленинград могут обрушиться тифы, дизентерии. У кого хватит сил перенести все это? И кто будет ухаживать за больными?

Весь город, все, кто только в силах держать лопату или лом, чистят улицы. А это все равно, что привести в порядок загрязненный Северный полюс: глыбы льда, торосы мусора, сталактиты нечистот. Есть много добровольцев. В «Ленинградской правде» помещена короткая беседа с одиннадцатилетним Фимой Озеркиным с Литовской улицы. Фима сообщил:

«Двор убирать нас никто не звал. Мы сами взялись, по своей воле. Вы заметили, что у нас во дворе большой снежной кучи нет? Это мы с Толей убрали. Завтра мы опять чистить будем».

Волнует, когда на набережной или на мосту вдруг видишь кусок уже чистого тротуара. Он кажется прекрасным, как поляна, покрытая цветами.

И желтая отечная женщина в закопченной шубе (видно, всю зиму не снимала), опершись на лом, глядит на очищенный ею клочок асфальта. А потом — снова за работу.

В городе новая деталь: все несут еловые и пихтовые ветви. Это витамины. Мы пьем настой из хвойных игл.

На всех дубах, особенно молодых дубках, кора срезана на высоте человеческого роста. Кору кипятят и пьют от желудочных расстройств: в дубовой коре много танина. Это вяжущее средство. Но ободранные деревья похожи на человека без кожи из анатомического атласа.

Недавно видела на улице невообразимо худую лошадь. Но раз она пережила эту зиму — возможно, что выживет.

Я очень сильно устаю. Я чего боюсь? Не бомбежек, не снарядов, не голода, а душевного изнеможенья, предельной усталости, когда начинаешь ненавидеть вещи, звуки, предметы. Недаром говорят, что побеждает тот, у кого крепче нервы. Я боюсь именно этого — ослабевших нервов, деградации, ущерба. Главное — я не могу писать.

Иду спать. А там — будь что будет!


30 марта 1942 года

Ночь прошла спокойно. Я спала как убитая, только сны мучили. Среди них — ребенок с одним огромным синим глазом во весь лоб. А мать говорит: «Да, вот видите, у него два глаза слились в один».

Так претворился в моем сне образ синеглазой девочки Кирочки. Я о ней много слышала вчера, видела ее прелестную мраморную головку, оторванную от торса взрывной волной. То же самое было бы с живой Кирочкой, останься она в Ленинграде, в своей детской.

В комнате у нас очень холодно. Печник посулил прийти и не пришел. Но, несмотря на все это, мне сегодня легче. Может быть, потому, что за окном кончилась на время раздражающая прелесть весны. Метет.


31 марта 1942 года

День — нельзя хуже. Один из самых мучительных моих ленинградских дней.

Вчера перебрались в новую комнату. Она встретила меня ужасно: бессонницей. Да какой!.. Я очень устала, перетаскивая вещи. Кровати перенести не успели, и я легла на диван. И мысль о том, что на этом диване спала несчастная, ныне покойная Софья Васильевна, — эта мысль не давала мне спать. В час ночи начался обстрел (далекий) шрапнелью. Мне же показалось, что это бомбы и что за отсутствием радио мы не слышали тревоги.

И в этой чужой комнате, под эти далекие разрывы напал на меня страх, какого я в своей жизни еще не испытывала. Ни в Жихареве, ни на Ситном, нигде я не знала ничего похожего.

Меня стала бить дрожь, я замерзала. А И. Д., как назло, разоспался. Я его бужу, а он:

— Пустяки, пустяки, дорогая…

Я махнула на него рукой и пошла вниз, в штаб. Но там почему-то было наглухо заперто. Ночь была бела, как день, от луны и снега. Я вернулась. Пушистый, весенний снег. Деревья стояли, как в яблоневом цветенье.

В сотый раз села читать французский роман. И так странно, как сон во сне, было это чтение: эта жизнь, эти любви где-то на Ривьере, в Ницце.

Приходил Николай Иванович и сообщил: первые два курса института эвакуируются из Ленинграда. Срок — до 10 апреля, пока стоит Ладога. III и IV курсы остаются, а с ними — И. Д. А с ним — я.


Девять часов вечера

В комнате наметился порядок и даже относительный уют. Но у меня такое чувство неуверенности и тревоги, что я места себе не нахожу. Что будет с нами, что будет со мной — не знаю.