Устала бесконечно. С нежностью вспоминаю свое глубокое кожаное кресло у окна больничного сада в Ленинграде. Очень беспокоюсь за И. Д.
Получила телеграмму от Жанны, в которой она, бедное дитя, мечтает о моем приезде в Чистополь или о своем ко мне.
Мои литературные дела хороши. Но 24-го в Ленинграде был большой налет, и это мучает меня.
Вчера была у Эренбургов. Припомнился мне далекий-далекий молодой Париж. Номер гостиницы, машинка, уют «неоседлости». Легко и очень трудоемко.
Эренбург работает как никто. Пишет по три статьи в день, а вечером выпивает рюмку вина из красивого графина, выкуривает сигару с длинным голубым пеплом. Затем уезжает в «Красную звезду», пишет там и слушает по радио, как его ругает Геббельс за иудейское происхождение.
Возвращается в два часа ночи. А утром все начинается сначала.
Я тоже живу теперь в гостинице: моя квартира не пригодна для жизни. Воды нет, холодно, крыша то протекает, то промерзает. А главное – нет лифта. И вот я живу в гостинице, как чужестранка.
Эренбург подарил мне значок «Свободной Франции» в виде марки: на голубом поле черная латинская буква «V» («Виктуар» – победа) и на правом острие этой буквы – алый гребешок галльского петуха.
Москва встретила меня действительно с распростертыми объятиями…
То, что говорили мне Поспелов и Ильичев о поэме (даже вторая глава не испугала их), то, как Ярославский обнял меня за плечи, как они кормили меня чудесным ужином (а я, как на грех, была сыта. Теперь бы мне этот ужин!) – все это даже не снилось мне. Они ждут моего первомайского стихотворения, они говорят о поэме (но ведь нужно кончить ее! А как далеко еще до конца!). П. уговаривает меня остаться на месяц-полтора. Но Москва тяготит меня. Она не фронт и не тыл. Ленинград влечет меня неотразимо. («Есть упоение в бою!» – так, что ли?)
Сегодня читаю в Союзе… От всего этого я совершенно перестала спать по ночам. А тут еще, как назло, я забыла взять снотворное. И самое главное – не взяла машинку. А ведь как явственно внутренний голос твердил мне: «Бери, бери, бери!» Это и понятно: писатель не может разлучаться с машинкой ни при каких обстоятельствах.
Выступление в Доме литераторов прошло триумфально (жаль только, что поэтов было мало).
Вторая глава и здесь действует безотказно. И даже сейчас, после нескольких дней, все ко мне подходят и благодарят за нее. Выступление по радио (20 минут) прошло прекрасно. И было оно на весь Союз.
Стихотворение в «Правде» напечатано. Как важна эта, взятая долголетним терпением, высота.
Один из них рассказывал: «В лесу
И сам иной раз станешь, как ледяшка.
Сидишь – не дышишь. Как-то я лису
И ту перехитрил. Она, бедняжка
(Молоденькая, видно), роя снег,
На лыжу напоролась. Ну, и смех».
Самолет, охраняющий операцию – хирургическую – в медсанбате.
Сидишь – не дышишь. Как-то я лису
И ту едва не свел с ума, бедняжку.
Сидишь, а в голове горит одно:
Задание, которое дано.
Мне трудно писать о Москве, так она отлична от Ленинграда. Да и какой другой город похож сейчас на него? Только здесь я почувствовала, как он мне дорог, близок. Хочу жить в нем, делить с ним его судьбу, отдать ему все силы.
Ленинград
На обратном пути, возвращаясь из Москвы, мы приземлились в Хвойной. К нам тотчас же подошла машина с бензином, и наш «Дуглас» долго тянул его брезентовым хоботом.
Брусничный закат разливался над соснами. И так крепко и сухо пахло весенним лесом, что нельзя было вдоволь насладиться этим хрустальным питьем.
Ладожское озеро мы пересекли за семь минут. Оно уже очистилось от льда, и только линии пены сохранили еще кое-где очертания льдин.
Покружив над Смольным аэродромом, мы сели. И тишина, особая, непередаваемая тишина осажденного города сразу перенесла нас из атмосферы московской в ленинградскую.
Легковой машины ни одной не оказалось. Нас прихватил с собой грузовик, увозивший в город почту, доставленную нашим самолетом.
При выезде на шоссе нас тщательно проверил патруль. Мы миновали разрушенную взрывом Ржевку. Вереница улиц прошла перед нами.
Было очень свежо, порой моросил дождь, стояла белая ночь. Женщина-шофер просила хотя бы кусочек сахару для ребенка. Но у нас под рукой, к сожалению, был только табак. И немного хлеба.
И. Д. отдыхал, когда я постучалась в коридорную дверь. Он тотчас же с торжеством разложил сохраненные для меня в неприкосновенности подарки, присланные Ново-Зеландским Красным Крестом.
Центральное место занимала большая жестяная банка с желтыми, пурпурными, лиловыми, гладкими и полосатыми леденцами, такими яркими и чистыми на вид, что жалко было их есть. Но в них не оказалось ничего, кроме сахарина и химии. Зато прекрасен был мед.
Теперь нужно много работать, чтобы наверстать время, упущенное в Москве. Там было много встреч, впечатлений. День проходил – я не успевала опомниться. Трудно было привыкнуть к тому, что можно, не боясь, ходить по улицам. О Ленинграде слушали с жадностью, не уставали расспрашивать о нем.
Молодая работница пишет своей подруге на фронт о весенней уборке Ленинграда: «И к 1 мая засверкал наш город, словно драгоценный камень». И дальше: «Я собрала девушек и говорю: «Ну, девушки, работать нам по норме в таких условиях нельзя. Надо работать сверх нормы».
Наши больничные владения тоже очищены, приведены в порядок. Они стали неузнаваемы. Говорят, даже лучше, чем до войны. Застарелые свалки на пустырях уступили место огородным грядкам.
В одноэтажном здании студенческой столовой теперь открыта «столовая усиленного питания». В каждом районе их несколько.
Бледные, истощенные, слабые люди (дистрофия II степени) медленно бредут сюда, щурясь от весеннего света, как бы сами дивясь тому, что остались жить. Порой они садятся отдохнуть, подставив под солнечные лучи обнаженную до колена ногу или засучив по локоть рукав: солнце лечит цинготные язвочки.
Но среди ленинградцев есть и такие, которые уже не ходят, не в состоянии двигаться (дистрофия III степени). Они неподвижно лежат в своих промерзших за зиму квартирах, куда не в силах пробиться весна.
В такие квартиры идут молодые врачи, студенты медвузов, медсестры. Тяжело истощенных вывозят в больницы: теперь у нас для них около двух тысяч коек в различных корпусах, между прочим и в бывшем акушерском отделении: детей рождается так мало, их почти вовсе нет.
Снова была в гостях у сестер Менделевых в Педиатрическом институте, на Выборгской стороне. Многострадальная сторона!..
И правда, институт стоит в очень опасном месте: слева завод, где делают мины, справа казармы. А совсем рядом – виадук Финляндской железной дороги. Все это прицельные объекты.
Педиатрический институт – это целый городок, вроде нашего Первого медицинского института. Здесь выращивают здоровых и лечат больных детей. Снабжают их ягодными соками из собственного образцового подсобного хозяйства. Дают консультации матерям, готовят детских врачей (педиатров).
Здесь имеется клиника для туберкулезных, где за короткий срок малыши так здоровеют, что матери их не узнают и чуть ли не жалуются, что им подменили ребенка. Так было до войны. Но клиника работает и сейчас, хотя молочные «лимиты» крайне ограничены: на все отделения полагается в сутки двести граммов сливок. Их распределяют буквально по каплям.
Но к этому добавляется соевое молоко и молочный порошок, разведенный в воде. Как бы там ни было, но многие дети выглядят хорошо, а иные – даже прекрасно.
Аркаша Федотов зимой был так слаб и тих, что для него был готов уже «смертный листок». Казалось невозможным, чтобы ребенок выжил. Теперь это розовый, толстый мальчишка, самый громогласный из всех.
Очень хорош также и Юра Золотой (это его фамилия). Мать умерла во время родов. Отец – на фронте. Пишет благодарственные письма.
В светлых детских комнатах стулья и столы трех размеров (для трех возрастов): крошечные, маленькие и небольшие. Как в сказке.
Мы пришли утром. А ночью был сильнейший обстрел институтской территории. Верхушки тополей срезаны, как ножом. Сорванное кровельное железо кусками повисло на ветвях. Вылетело три тысячи квадратных метров оконных стекол, недавно только вставленных после предыдущего обстрела.
В длинном зале в два света вдоль стен висят портреты: Кювье, Вольтера, Бонапарта, Ньютона, Руссо, Дарвина и еще кого-то. Оказалось, что это все недоноски. Их выращивали – кого в пивной кружке, наполненной овечьей шерстью, кого в ватном рукаве.
В институте существует единственное в своем роде отделение для недоносков. Заморыш, весивший при рождении шестьсот пятьдесят граммов и сфотографированный рядом с обыкновенной молочной бутылочкой, которая больше его, в годовалом возрасте получил первую премию на конкурсе здоровых детей. Таких недоносков кормят при помощи специального маленького зонда со стеклянной воронкой. На зонде ниточкой отмечено, до каких пор его можно опускать в желудок. Расстояние крошечное, но глубже нельзя: тотчас же начинается желтуха.
Институтскую лабораторию (снаряд ударил здесь совсем рядом) при нас приводили в порядок: выносили разбитые приборы, выметали осколки, смахивали густую пыль. А ведь только накануне все это было наново установлено после тяжелой зимы.
Зимой в лаборатории было минус десять градусов: работа была невозможна. Лаборатория была перенесена в соседнюю маленькую комнатку с печкой, где согревались наиболее зябкие реактивы.