Вчера к нашему травматологическому пункту (это как раз против моего окна) подъехал грузовик-газогенератор (не санитарный, а простой, полный раненых, которых он подобрал на улице. Там была женщина в военном, че… (Ох, какой удар! Пойду-ка в штаб, а то я совсем одна. И. Д. нет. Мариэтта дежурит.)
Посидела в штабе и вернулась. Теперь, вероятно, около двенадцати часов ночи. И. Д. еще не вернулся. Звонил из города, что ждет отбоя. Напрасно. Первые минуты после отбоя как раз самые опасные: немцы только и ждут, чтобы все начать снова.
Какой кровавый день! Сейчас опять грузовик, полный трупов. Из-под брезента видны обнажившиеся кости ног. В прозрачном свете белой ночи все это ясно видно.
Грузовик подъехал было к травматологическому, но вышел дежурный врач, заглянул под брезент, махнул рукой. И девушка-шофер двинулась к прозекторской. Врачебной помощи там уже никому не требовалось.
Я не дописала про вчерашний дневной грузовик. Там был мальчик лет четырнадцати-пятнадцати, вернее всего – «ремесленник», растерзанный, землисто-бледный. Он полулежал в крови: обе ступни ног были размозжены и висели черно-красными лохмотьями. Когда его клали на носилки, он кричал:
«Главное – обидно! Я такой молодой, а что они со мной сделали! Лучше бы убили к черту!»
Поразило меня это слово «обидно». Сначала я думала, что ослышалась. Но нет. Мальчика внесли уже в здание, а оттуда все доносился вопль: «Обидно!..»
Мальчик попил из кружки, которую подала ему Евфросинья Ивановна.
Все остальные на грузовике молчали. Сняли женщин. Одна была ранена в грудь. Другая – в ноги. Колени обожжены, черны от пороха, чудовищно вздуты.
Всех вынесли, а в грузовике остались какие-то кровавые тряпки.
Вчера опять много раненых и убитых. Мальчик с оторванными ступнями умер.
По радио важная новость: Муссолини подал в отставку.
Хирург Б. рассказывал вчера о том, как во время одной из операций (вскрытие флегмоны) зимой 1942 года кровь и гной замерзли на его руках, и стянули их, как перчатки.
1 час ночи
Только что стих зенитный огонь огромной силы. Весь воздух гудел. Ярко светилось какое-то окно, очевидно, отражая свет ракеты.
Такого зенитного огня, как этой ночью, мы еще не знали. Ракеты осветили всю нашу территорию так ярко, что из штаба позвонили И. Д.: не спустить ли больных в убежище.
Небо было безоблачно и бездонно. Голубая бездна была освещена красным золотом ракеты.
В Италии распущена фашистская партия.
Вечер
Сегодня меня чуть не убило.
Без четверти восемь, на закате, я пошла на наш огород за укропом: хотела все приготовить к приходу наших. Мариэтта была на лекции. И. Д. ушел в райком, взяв с меня слово, что я не выйду на улицу, так как обстрел не прекращался с самого утра. Я обещала. Но наш огород – не улица. Это на нашем же дворе, на берегу все той же Карповки. Бывший пустырь, еще на моей памяти заваленный ржавым хламом, остатками протезов и клочьями матрацев, – теперь весь зеленый, пышный, выпуклый, как лесной массив, увиденный с самолета.
Был час поливки. Здесь собрались санитарки, сестра-хозяйка, обойщик (его капуста самая лучшая) Все такое мирное, летнее. Карповка – прелестная, отразившая в себе Ботанический сад.
Между гряд расхаживала так называемая «академик Фарро» (Анфиса Семеновна, жена главного бухгалтера Ивана Захаровича Крутикова). Крутиков уже немолод, работает в больнице сорок лет. У него узкое бледное лицо, беззвучный голос. Это один из самых тихих людей, когда-либо виденных мной.
Анфиса Семеновна психически больна. В прошлом детский врач, работавшая в этой же больнице, она внезапно сошла с ума. С тех пор ее то помещают в психиатрическую больницу в периоды обострения, то выпускают по просьбе мужа. Они очень нежно, на старинный манер, привязаны друг к другу, говорят один другому «вы».
Анфиса Семеновна (в чепце под шляпой, в пенсне и с чемоданчиком в руках) энергична, многоречива, властолюбива, обо всем осведомлена и в общем безобидна. Только требует, чтобы ее называли «академик Фарро», и чрезвычайно искусно похищает ключи от дверей и шкафов, пряча их в свой чемоданчик. Добыть их у нее обратно невозможно: мы испытали это. Приходится идти на хитрость.
Когда я пришла на огород, «академик Фарро» как раз, кончала нечто вроде публичной лекции о крысах, которые, подъедая тыквы, якобы разносят тиф.
Я набрала укропа. И только было нагнулась к большому, только что созревшему кабачку, как раздался громовой удар. Это упал снаряд у Второй хирургии. За ним – второй, уже на наших огородах. И третий.
Я увидела (до этого так близко виденный мной только в кино) столб огня, дыма и земли, – весь от основания до распадающейся верхушки. Горячий воздух пахнул на меня. Я присела между гряд, стараясь спрятать голову в больших листьях… уже не помню – что и как. Потом, когда стихло, сорвала все же кабачок и на трясущихся ногах помчалась домой.
Бегу. А мне навстречу бегут от Второй хирургии, крича, что на дальней грядке, на валу, ранило Крутикова. Он шел с лейкой поливать свои огурцы. Ему оторвало кисть левой руки. Потом привезли к нам еще раненых, с улицы.
Скверно то, что фашисты, видимо, пристрелялись к нашей больнице. Последние дни они попадают все ближе, все точнее. И вот теперь бьют без промаха.
Сейчас тихая, душная, облачная тревожная ночь. Вдали все время артиллерийский гул.
Мы сначала думали идти ночевать в другое здание, потом махнули рукой.
Теперь уж все равно.
Вчера ночью Крутиков умер: ему не только оторвало кисть, он был ранен в живот, но это не сразу заметили. Основной удар пришелся по лейке: Иван Захарович весь был залит водой.
Когда ему перевязывали руку, он тихим своим голосом произнес, что ему больно «в животе». Раздели его, а там крошечный осколок пробил сальник. Через три часа Крутиков умер.
Самое страшное было то, как Анфиса искала мужа. Сначала она наскочила на меня и спросила, не видала ли я его? Я ответила, что нет. В штабе пытались ее уверить, что директор отправил его для проверки книг в подсобное хозяйство. Она ответила (и вполне резонно), что директора, который так поступает во время обстрела, следует снять с работы.
В конце концов она все поняла, отыскала мужа во Второй хирургии и не отходила от него. Но он уже был без сознания.
Важнейшее сообщение по радио: мы освободили Орел и Белгород. В честь этого в Москве – салют из ста двадцати орудий, но мы, к сожалению, этого не слышали. Только смотрели на часы и говорили: «Вот теперь!»
Доклад мой сошел неплохо. Народу было много. Приехали наши фронтовики.
Я тщательно подготовилась. Перечла все написанное за время войны ленинградскими поэтами в городе и на фронте. (Сейчас вспомнила, как прошлой весной мы поехали на Карельский перешеек, в армию, устроили там «выездное заседание» и приняли в члены Союза писателей Михаила Дудина, работавшего в дивизионной газете.)
В своем докладе я говорила о том, что каждое новое общественное явление встает перед нами, писателями, сначала в общих очертаниях, без деталей, почти без рельефов. Это нечто вроде острова, видимого с корабля. Но чем ближе мы подходим к нему, тем явственнее различаем, что это целый материк, тем детальнее мы его видим. (Здесь я цитировала тех, которые, на мой взгляд, задержались на этой первоначальной, «безрельефной» фазе в изображении войны и не пошли дальше.)
Говорила я и о «недоброй инерции», которая порой развивается в нас с быстротой сорных трав и побуждает писать о том, что нами уже освоено. А наш читатель опередил нас и ждет другого.
Шла речь о чистоте языка, о композиции, о выборе темы, о редактуре, об умении переделать то, что подлежит переделке. Недаром же сказано, что «Аполлон – это бог помарок». Редко, слишком редко ощущаем мы в целом ряде вещей присутствие этого «бога». (Уже потом, после доклада, я вспомнила прекрасную индийскую поговорку по этому же поводу: «Только терпение превращает тутовый лист в шелк».)
Доклад был большой и подробный. В конце я сказала: «Мы убедились в силе наших стихов, в их действенности: это доказывают письма наших читателей. Наши книги берут с собой на фронт, носят их в полевых сумках, читают перед атакой. Сделаем же все, чтобы поэзия дней Отечественной войны (в частности, ленинградская поэзия) была достойна той великой цели, которой она служит: уничтожению фашизма и торжеству справедливости».
Прения по докладу завтра.
На обратном пути в машине «Ленинградской правды» попали в самый центр обстрела на Литейном. Снаряды ложились справа и слева. Я снова увидела дымные столбы от основания до вершины. Но они были не черные, как у нас на огороде, а желтые и красные, в зависимости от того – из камня или кирпича был дом, куда они попадали.
Страшный грохот сотрясал улицу, все бежали пригнувшись. На трамвайной остановке многие легли на землю. (Вспомнила рассказ Наташи о том, как во время уличного обстрела какой-то военный прижал ее голову к земле и прикрыл своим портфелем.) Мы мгновение колебались: то ли выскочить и спрятаться в подворотне, то ли как можно скорее ехать вперед. Решили – второе.
В грохоте и в обломках вихрем миновали Литейный (мы, три женщины, сидели в машине, прижавшись друг к другу). Выехали на Невский, а оттуда растерявшиеся люди бегут прямо навстречу снарядам.
К довершению всего шофер чуть не угробил нас на перекрестке: показалось ему, что из боковой улицы летит на нас машина. А в действительности она, увидя нас, остановилась.
Приехали домой, а вскоре из райкома прибежал испуганный И. Д., которому сообщили, что обстреливается «Володарский квадрат», как раз тот самый, где в виде точки находилась и я.