Сегодня утром (чудесное, все золотое) примерно в десять, в начале одиннадцатого, за несколько секунд до тревоги, на нашу территорию упала бомба, но не разорвалась. Она и сейчас лежит глубоко в почве. Она упала возле поликлиники, рядом с чугунным фонтаном. Над ней весь день работала саперная бригада, но достать не смогла. Оставили до завтра. Бомба очень велика, – это видно по отломившемуся куску стабилизатора. Трамваи мимо нас не ходят, пешеходов не пускают. Мы оцеплены. Акушерское отделение и Первая хирургия, самые близкие к месту падения, переведены в другие помещения.
Самое странное, что я почти не ощутила удара. В первое мгновенье мне показалось, что где-то далеко хлопнула тяжелая дверь. Здание вздрогнуло, но совсем не страшно. В других корпусах, говорят, сотрясение было сильное.
Леля с Диной Осиповной и Инной переехали из своей разбомбленной квартиры к нам на Песочную. Теперь буду часто бывать там.
Каждый день хожу читать раненым во Вторую хирургию. У меня там две палаты. Читаю Горького, Некрасова, Твена. Очень нравятся рассказы Марка Твена и «Кому на Руси жить хорошо».
Иногда многие тяжелораненые спят или думают о чем-то своем. Но все же им приятно, что кто-то приходит и беседует с ними.
С горечью говорят они о немецкой технике, о том, что у нас недостаточно авиации и танков. Один все повторяет жарким, трудным шепотом:
«Таночков бы нам, таночков!»
Другой, командир без ноги, раненный под Кингисеппом, сказал:
«Я готов еще принять на себя раны, только бы война хорошо кончилась».
Третий, тоже раненный в ногу, с медалью «За отвагу», трогательно пришпиленной к ночной сорочке, говорит:
«Только бы эту саранчу отогнать!» – Это он о фашистских самолетах.
Четвертый сказал о траншеях и блиндажах:
«И не дают земле покоя. И все без пользы». И он же:
«Безмысленная атака».
Во время тревоги раненые спокойны, но мрачнеют. Их угнетает сознание собственной беспомощности, неподвижности. Ведь большинство не в состоянии сделать ни одного шага.
На днях я сидела в палате, в центре комнаты, на табурете, и читала рассказ Горького. Вдруг завыли сирены, зенитки наполнили все небо. Грохнула бомба, зазвенели стекла. Я сидела на табуретке без спинки, даже прислониться не к чему. Кругом окна, окна… И раненые, беспомощные люди, невольно смотрят на меня, здоровую: как я? А я собрала всю свою волю; переждав гул, читаю, слежу только за тем, чтобы голос не дрогнул.
Но, придя домой, сразу вся ослабела от пережитого страха, даже прилегла на полчасика.
Про бомбу бойцы знают, но говорят о ней вскользь.
Известно ли им, что она до сих пор лежит невзорвавшаяся?
Бомба все лежит. Подрывники выбиваются из сил, а она, как страшный клад, не дается в руки, уходит все дальше в землю. Что наработают за день, ночью идет прахом.
Земля у нас в саду вся изрыта: «Не дают покоя земле».
Сегодня состоялся общегородской митинг женщин Ленинграда. Мы с Васильевой, редактором «Смены», писали всю ночь обращение. Во время очередной ночной тревоги соседи из верхних этажей спустились в квартиру Васильевой и скорбно сидели с детьми в передней под вешалкой: в бомбоубежище почему-то не пошли.
В чужом доме налет гораздо страшнее, чем у себя дома.
Бомба все лежит. Мы уже почти забыли о ней, но она еще опасна.
Пришлось устроить настоящую штольню, вбить в землю деревянные шпунты и тем задержать бомбу на определенной глубине.
Сегодня, наконец, нас позвали взглянуть на нее. Мы с И. Д. пошли в отгороженную часть сада, куда все это время никого не пускали.
Тяжелая фугаска лежала вся на виду: огромная, окрашенная в голубоватый цвет, с желтыми подпалинами, с заостренным рылом и тупым задом.
Взрыватель был отвинчен, и из глубины бомбы длинной лопаточкой, смоченной водой, выгребали зеленоватую глину, такую незлобивую на вид. Это был тротил – взрывчатое вещество.
Теперь бомба увезена в военный музей. Кусок стабилизатора я оставила себе на память.
Бомба не выходит у меня из головы. Начала писать о ней разменом моего «Путевого дневника».
В пролет меж двух больничных корпусов,
В листву, в деревья золотого тона,
В осенний щебет птичьих голосов
Упала бомба весом в тонну,
Но не взорвалась.
Словно был металл
Добрей того, кто смерть сюда метал…
Получила письмо из Чистополя от 18 августа. Жанна пишет о мальчике:
«Он сильно похудел, но вырос. Ест уже каши, кисель». Какое счастье, что они там!
Мы оставили Орел.
По-прежнему грозно очень на Вяземском и Брянском направлениях: немцы снова наступают.
Под Москвой земля ровная: ни гор, ни долин, ни моря. Как на этой ровной земле удержать лавину вражеских танков?
Сердце холодеет при мысли, что они могут хлынуть и начнут подминать под себя московские мостовые.
Жестокие бои под Одессой. Я так давно оттуда! Мне казалось, что она для меня – как все другие города. Я уже почти не ощущала ее родной. А теперь чувствую, что она по-прежнему дорога и близка мне.
Написала стихотворение «Обращение к Одессе». Вероятно, завтра будут транслировать его по эфиру, чтобы и в Одессе услышали меня.
Я не успела выступить. В Одессе немцы.
Были в Филармонии. Каменский играл фортепианный концерт Чайковского. На бис – «Вальс Пратер». Но зал концертный уже не так наряден, как прежде, не топлен. Приходится сидеть в пальто.
Очень много военных.
С трудом читаю эпизоды подмосковных битв. Немцы под самой Москвой. Сегодня в «Ленинградской правде» корреспонденция «Сражение на Можайском шоссе».
Сколько раз мы проезжали по этому шоссе на машине. Теперь там немецкие танки. Немецкая пехота там.
Появилось Малоярославецкое направление. Город Н. – очевидно, Нара: туда шли дачные поезда с остановкой в Переделкине.
Не будут немцы в Москве. Не может этого быть.
Москва, она нерусской быть не может,
Как человек не может не дышать.
Вчера я в первый раз в жизни поняла, что означает выражение «подкосились ноги».
Я была одна на большой гулкой лестнице, на площадке с громадным лестничным окном, когда ударила бомба совсем близко. Я различила основной громовой удар, а потом дополнительные раскаты. Колебание, бурление почвы. Земля бурлила, как вода. И наш дом зашатался.
Не помня себя, я прибежала в бомбоубежище, где были уже все наши. Ноги у меня были как из ваты. Потом все прошло.
За все время войны это был самый близкий от меня удар. Во многих наших корпусах выбиты стекла. В нашем здании тоже, но не у нас в комнате. Она действительно хорошо расположена.
Бомбоубежище, где помещается КП института и больницы, – это маленькая комната, вернее, часть большого бомбоубежища, отделенная от него перегородкой. В центре – стол, за которым читают, шьют, разглядывают на карте линии фронтов. В углу печурка. У стен два дивана. Тут же телефон, по которому И. Д. и Борис Яковлевич сносятся с отделениями.
Бомбовые разрывы доносятся сюда глухо. Если слышен только один тупой удар – значит, бомба взорвалась не сразу. Сидишь и считаешь секунды.
Моя приятельница Мариэтта, Мария Игнатьевна, во время налетов мастерит букетики из шелковых узелков. Когда ударяет бомба и мы ждем разрыва, – узелок повисает в воздухе. Взорвется бомба – работа снова идет гладко.
Мариэтта – фармаколог. Ее кафедра, на одном с нами этаже, еще хранит запах кроликов и морских свинок. Еще стоят в коридоре их клетки, но ни свинок, ни кроликов уже нет.
Снаружи, перед дверью бомбоубежища, прижавшись к стене и дрожа крупной дрожью, лежит обычно собака наших зенитчиков, овчарка Динка. Она все понимает и прибегает сюда при первых же звуках сирены.
Командный пункт зенитчиков тут же, за перегородкой. Командир батареи, связанный телефоном с наблюдательной вышкой на крыше нашего анатомического театра и со всеми другими вышками района, получает отовсюду сведения о приближении немецких самолетов и об их направлениях. Он отдает распоряжения, как вести огонь. И мы разговариваем шепотом, чтобы не мешать командиру.
И все же, несмотря на ежедневную, ежечасную опасность, несмотря на то, что не знаю, увижу ли Жанну и мальчика, несмотря на болезни, я давно не ощущала такого душевного здоровья, такого желания работать. Я могу сейчас сделать многое. И я это сделаю, если только бомба не ударит чуть ближе, чем вчера.
Если останусь жива, я сделаю все, чтобы хранить драгоценную «рабочую зону», не теснить ее мелочами, вздором.
Только бы сохранить ясную голову, чтобы можно было писать до самого конца. До последнего часа. Умереть с пером в руке, внезапно, на середине строки – лучшей смерти я себе не желаю.
Вчера вечером слушали речь Сталина из Москвы.
Холодную как лед комнату решили хоть немного согреть, к этому часу. Но это оказалось невозможно. Мы сидели в пальто. И все же горсточка углей в печи сияла, переливалась жаром и блеском. Нельзя было оторваться от этого огня.
А ночь снаружи была беспросветная, черная, с завыванием сирен, с залпами зениток, с гудением самолетов над самой головой.
Но, дважды объявляя по радио тревогу, сейчас же снова передавали речь Сталина. Она шла поверх тревоги, поверх тьмы, поверх этой ночи.