— Ты хочешь сказать, что твоя дочь не знала, что она еврейка? — перебила меня Дебора.
— Знала, но не очень… Я сама не религиозна. И не было такого, чтобы в одно прекрасное утро я проснулась и сказала дочери: «А знаешь, мы с тобой вообще-то еврейки…»
— Вы не отмечаете праздники?
— В том-то и дело, что отмечаем. Все! Рождество… и пироге сюрпризом на Богоявление… И Хеллоуин… и яйца красим на Пасху… Все это, наверное, перепуталось у нее в голове.
— Ладно, — подытожил Жорж, — объясни им, что произошло.
— Дочка сказала: «В школе не слишком любят евреев».
— Что?
— Какой ужас!
— Что ж там могло произойти, почему она так решила?
— Я на самом деле не знаю…
— Как это?
— Я не расспрашивала ее… еще. — У меня сжалось сердце. В глазах друзей Жоржа, с которыми я только что познакомилась, я выглядела недостойной матерью и легкомысленной женщиной. — Я не успела поговорить с ней об этом, — добавила я, — все случилось лишь несколько дней назад.
Жорж молчал, но я прекрасно видела, что он не знает, как мне помочь.
В комнате явственно ощущалось напряжение, друзья и кузены Жоржа, казалось, изменились в лице. Все смотрели на меня недоверчиво, исподлобья.
— Не хочется делать из мухи слона, — добавила я в порядке самозащиты. — Не хочется раздувать сектантские настроения. И потом, если всерьез воспринимать все ссоры на школьном дворе…
Казалось, мои аргументы подействовали. В любом случае, друзьям Жоржа просто хотелось прийти к согласию, сменить тему, и вообще пора было покинуть стол и переместиться в гостиную. Жорж предложил всем встать. Дебора бросила мне на ходу:
— Если бы ты была настоящей еврейкой, то не отнеслась бы к этому так легкомысленно.
Сначала у гостей вытянулись лица, и только потом смысл сказанного дошел до меня. Все были поражены агрессивностью Деборы.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Жорж. — Она же сказала тебе, что ее мать — еврейка. Ее бабушка — еврейка. Ее родные погибли в Освенциме. Что тебе еще нужно? Справку от врача?
Но Дебора продолжала атаковать меня:
— Да неужели? И ты затрагиваешь в своих книгах вопросы иудаизма?
Я не знала, что ответить, я совершенно растерялась. Начала что-то лепетать. И тогда, глядя мне прямо в глаза, Дебора отчеканила:
— Если я правильно понимаю, ты еврейка, когда тебе это выгодно!
Глава 4
Дорогой Жорж,
слова Деборы больно задели меня, но, если честно, в них есть доля правды.
У тебя дома на праздновании Песаха я чувствовала себя неловко.
Из-за недоразумения, которое возникло во время нашего первого ужина.
Я рассказала тебе о своих родных и об их судьбе. Ты, естественно, подумал, что я воспитана в той же культуре, что и ты, и даже сказал, что это роднит нас с тобой. И я не разуверила тебя, потому что хотела, чтобы нас что-то роднило.
Но это была неправда.
Я еврейка, но ничего не знаю о еврейской культуре.
Пойми, после окончания войны моя бабушка Мириам примкнула к компартии в поисках тех же революционных идеалов, в которые верили ее родители, живя в России. Она думала, что ее дети, ее внуки станут жить в новом мире, никак не связанном со старым. Моя бабушка единственная из семьи выжила в войну и после нее ни разу не вошла в синагогу. Для нее Бог умер в лагерях смерти.
Мои родители тоже не стали воспитывать меня и сестер в иудаизме. Основополагающие мифы моего детства, моя культура, семейные модели связаны в основном с идеей светского и республиканского социализма, каким его понимало и приближало поколение молодежи конца XX века. В этом мои родители похожи на прадедушку и прабабушку, о которых я тебе рассказывала, — на Эфраима и Эмму Рабинович.
В 1968-м моим родителям было по двадцать, и майские события того года стали важнейшим этапом в их жизни. Вот где моя религия, если можно так выразиться.
Вот почему я никогда не ходила в синагогу. Родители считали, что религия — опиум для народа. Я не отмечала шаббат. И Песах. И Йом-Кипур. Яркими моментами семейного единения были праздничные концерты газеты «Юманите» или выступления на площади Бастилии, когда Барбара Хендрикс пела «Время вишен»[6], и еще «День родителей» — праздник, который мы придумали сами, антипетеновский и антикапиталистический вариант Дня матери. Я совершенно не знаю библейских текстов, не знаю обрядов, не ходила в Талмуд-Тору. Зато отец зачитывал мне на ночь отрывки из «Манифеста Коммунистической партии». Я не умею читать на иврите, но прочла всего Барта, который стоял в родительской библиотеке.
Я не знаю песен на Кипур, но могу спеть от начала до конца «Песню партизан». Мы не ходили в синагогу на праздники слушать хаззана, но родители ставили нам «Дорз», и еще до десяти лет я выучила наизусть все их песни. Мне не говорили, что есть избранный народ, который вышел из Египта, зато родители объяснили, что надо много работать, потому что я женщина и не получу наследства.
Я не знала о жизни пророка Илии. Но знала о приключениях Че и субкоманданте Маркоса. Я не слыхала о Маймониде, но когда в школе проходили Французскую революцию, отец посоветовал мне прочитать Франсуа Фюре. В жизни матери не было бат-мицвы. Зато у нее был май 68-го.
Такое воспитание не очень помогало нам в борьбе за жизнь. Но эту слегка романтическую культуру я впитала с молоком матери и не променяю ни на какую другую. Родители привили мне ценности равенства между людьми, они искренне верили в утопию и растили нас с сестрами интеллектуально свободными женщинами, способными жить в обществе, где свет Просвещения и культуры разгонит тучи религиозного мракобесия. Не все у них получилось, далеко не все. Но они старались. Они действительно старались. И я восхищаюсь ими за это.
И все равно.
И все равно в моей жизни регулярно возникало нечто, не укладывавшееся в их прекрасные воспитательные принципы.
Этим неудобным элементом было странное слово «еврей», которое время от времени слетало с уст матери, и я не понимала, о чем идет речь. Это слово, или это понятие, или, скорее, эта тайная, необъяснимая тема возникала у мамы всегда без связи с контекстом и, как мне казалось, очень резко, внезапно.
Я жила с латентным противоречием. С одной стороны, была утопия, которую родители описывали как модель идеального общества, изо дня в день убеждая нас, что религия — бич и ее непременно нужно отвергнуть. А с другой стороны, в какой-то темной зоне нашей семейной жизни жила некая скрытая идентичность, таинственное происхождение, странная родословная, сущность которой уходила корнями в религию. Все люди были одной большой семьей, независимо от цвета кожи и страны происхождения, и эта человечность объединяла всех. Но посреди всего этого дискурса Просвещения, которым нас вскармливали, постоянно возникало одно слово, словно черная планета, словно странное созвездие, окруженное ореолом тайны: «еврей».
И тогда мысли в моей голове начинали спорить. Одна сторона медали: борьба со всеми формами наследия. Другая: оказывается, есть иудейство, передаваемое по материнской линии. Орел: равенство граждан перед законом. Решка: чувство принадлежности к избранному народу. Орел: неприятие любой формы чего-то врожденного. Решка: наследование, которое задается в момент рождения. Орел: мы универсальные существа, граждане мира. Решка: мы уходим корнями в очень особый и совершенно закрытый мир. Как разобраться? На первый взгляд то, чему меня учили родители, совершенно понятно. Но на второй взгляд все оказывалось не так просто.
Я забывала месяцы, а то и целые годы своего существования, я забывала увиденные города и события, которые со мной происходили, забывала то, что обычно не забывают: свои отметки на выпускном экзамене, имена школьных учительниц и многое другое. И, несмотря на эту ущербную память, я могу с точностью описать каждый раз, когда я в детстве слышала слово «еврей». С самого первого раза, когда я с ним столкнулась. Мне было шесть лет.
Сентябрь 1985 года
Ночью кто-то нарисовал на нашем доме свастику. Естественно, я не знала, что она означает.
«Да пустяки», — говорит мама.
Но все же я чувствую, что это ее сильно задело.
Леля пытается смыть крест со стены с помощью губки и хлорки, но черная краска не сходит, цвет остается насыщенным и стойким.
На следующей неделе на доме появляются новые граффити. На этот раз — круг и две идущие через центр линии, напоминающие мишень. Родители произносят слова, которых я никогда раньше не слыхала, в том числе это слово «еврей», которое действует на меня как пощечина, оно впервые вторгается в мою жизнь. Я слышу также и слово «GUD»[7], которое звучит комично и застревает в детском уме.
«Да ладно, глупости, не стоит и думать. Эти рисунки не имеют к нам никакого отношения», — говорит мне мама.
Несмотря на успокаивающие слова, я понимаю, что Леля чувствует угрозу и эта угроза — антисемитизм — существует в мире рядом со мной, в том же пространстве и времени, где вращается планета моего детства.
Январь 1986 года
Когда мама говорит, ее слова летят над моей головой, кружатся, как ночные мотыльки возле ушей. Но есть одно слово, которое постоянно возвращается в разговорах, оно всегда произносится не так, как другие, звучит как-то особо — оно пугает и возбуждает меня одновременно. Мое спонтанное нежелание его слышать опровергают странные мурашки, которые бегут по телу, как только это слово появляется, потому что я поняла, что оно как-то со мной связано, я чувствую, что оно как-то обозначает меня.
Во время перемены на школьном дворе, с другими детьми, мне теперь не нравится играть в прятки: я испытываю болезненный страх быть обнаруженной — страх жертвы. Когда одна из воспитательниц спрашивает, отчего же я плачу, я отвечаю: «А моя семья — евреи». Помню, с каким удивлением она на меня посмотрела.
Осень 1986 года