Почтовая открытка — страница 38 из 66

После войны задача женщины в ортодоксальной еврейской семье состояла в том, чтобы родить как можно больше детей, дабы снова заселить землю. Мне кажется, это применимо и к книгам. Какая-то подсознательная идея — написать как можно больше книг, заполнить книжные полки, не занятые отсутствующими книгами. Не только теми, что были сожжены во время войны. Но и теми, чьи авторы умерли, не успев их написать.

Я вспомнила про двух дочерей Ирен Немиров-ски, которые уже во взрослом возрасте нашли под бельем на дне сундука рукопись ее романа «Французская сюита». А сколько таких забытых книг еще лежит в чемоданах или шкафах?

Я вышла прогуляться по Люксембургскому саду, устроилась на одном из железных стульев, наслаждаясь задумчивым очарованием сада, по которому столько раз ходили Рабиновичи.

После дождя внезапно запахло жимолостью, и я двинулась в сторону театра «Одеон», как Мириам в тот день, когда она натянула на себя пять пар трусов и отправилась через всю Францию в багажнике автомобиля. Афиши сообщали не о пьесе Кур-телина, а о спектакле по пьесе Ибсена «Враг народа» в постановке Жана-Франсуа Сивадье. Я прошла по улице Одеон, и ступеньки переулка Дюпюитрен вывели меня на улицу Медицинской Школы. Я миновала дом № 21 по улице Отфёй с его восьмиугольной угловой башенкой, где Мириам и Ноэми Рабинович гостили у Колетт Грее и часами мечтали о будущей жизни. Я пыталась расслышать голоса еврейских девочек далеких прошлых лет. Несколькими метрами дальше на улице обнаружился стенд с исторической справкой: «На территории, ограниченной улицей Отфёй, между домами № 15 и № 21, улицей Медицинской Школы, улицей Пьера Сарра-зена и улицей Арфы, в Средние века и до 1310 г располагалось еврейское кладбище». Коридоры времени постоянно сообщались друг с другом.

Я шагала по парижским улицам, и мне казалось, что я брожу по дому, который слишком велик для меня. Я направилась дальше к лицею имени Фенелона. Там два года подряд я готовилась к поступлению в Эколь нормаль.

Сегодня, как и двадцать лет назад, я покинула ярко освещенную улицу Сюже и оказалась в темноте и прохладе вестибюля. Двадцать лет пронеслись незаметно. В то время я еще не знала, что Мириам и Ноэми учились в этом лицее, но что-то внутри меня подсказывало, что я должна учиться именно здесь, а не в каком-то другом месте. Луиз Буржуа вспоминала о годах, проведенных в Фен ел о не: «Лицей говорит мне то, что не могут понять другие». И еще она написала фразу, которую я сохранила в душе: «Если не можете расстаться с прошлым, значит, вы должны воссоздать его». Я миновала высокий деревянный портал — никогда еще Мириам и Ноэми не были мне так близки. Нас обуревали одни и те ясе чувства, те же девичьи желания, мы стояли на одном и том же школьном дворе. Настенные часы из темного дерева с резными стрелками в форме ножниц, старые каштаны с пестрыми стволами во дворе, кованые перила лестниц — все это отражалось в моих зрачках так же, как и у них. Я поднялась взглянуть на двор с балюстрады второго этажа и вдруг подумала, что война никуда не делась, она всегда и везде, в сознании тех, кто пережил ее, и тех, кто в ней не участвовал, детей тех, кто сражался, внуков тех, кто ничего не сделал, хотя мог бы, война по-прежнему диктовала нам поступки, судьбы, дружеские и любовные связи. Все возвращало нас к ней. Взрывы продолжали эхом отдаваться в нас.

В этом лицее я увлеклась историей, научилась видеть факторы, лежащие в основе кризисов, и события, которые их запускают. Причины и следствия. Как в принципе домино, когда каждая фигура опрокидывает следующую. Меня учили логической последовательности событий, в которой нет случайных явлений. И все же наша жизнь состоит не из одних толчков и разломов. И, говоря словами Ирен Немировски, «в ней все непонятно». Вдруг я вздрогнула: мне на плечо легла чья-то рука.

— Вы что-то ищете? — спросила меня дежурная преподавательница.

— Я и сама толком не знаю. Когда-то я здесь училась. Просто хотела посмотреть, изменилось ли что-нибудь. Я уже ухожу. Извините.

Глава 10

Жерар Рамбер ждал меня в китайском ресторане, и мы заказали меню дня, которое всегда оставалось неизменным.

— Ты знаешь, — сказал мне Жерар, — в пятьдесят шестом году Каннский кинофестиваль объявил, что в конкурсе на «Золотую пальмовую ветвь» Франция будет представлена картиной Алена Рене «Ночь и туман». И что произошло?

— Не знаю…

— Открой пошире уши, хотя они у тебя совсем маленькие. Знаешь, я редко видел такие маленькие ушки, но все равно слушай внимательно. Министерство иностранных дел Западной Германии попросило французское правительство снять фильм с официального конкурса. Ты слышишь меня?

— Но с какой стати?

— Ради франко-германского примирения! Нельзя ему навредить, понимаешь?!

— И фильм сняли с конкурса?

— Да. Да. Повторить еще раз? Да. Да! Попросту говоря, это называется цензурой.

— Но мне казалось, что этот фильм все же показали в Каннах!

— Естественно, начались протесты. И фильм показали, но… вне конкурса! И это еще не все. Французская цензура потребовала вырезать из документального фильма часть архивных кадров, например фотографик) с французским жандармом, который работает надзирателем в лагере Питивье. Надо ли говорить, что это дело рук французов. Знаешь, после войны всем надоела тема евреев. И дома у меня тоже. Никто не говорил со мной о том, что происходило в военное время. Никогда. Помню, как-то весной в воскресенье родители пригласили гостей — человек десять; в тот день стояла жара, женщины были в легких платьях, мужчины — в рубашках с короткими рукавами. И тут я заметил: у всех гостей на левой руке татуировка — какие-то цифры. У всех. У Мишеля, дяди моей матери по отцу. У Арлетт, тети моей матери, — и у нее на левой руке вытатуирован номер. У ее кузена и у его жены то же самое. И еще цифры у Жозефа Стернера, дяди моей матери. И вот я оказался среди всех этих стариков, я вился возле них, как комар, и, наверное, немного раздражал их тем, что вечно попадался под ноги. Тут дядя Жозеф решил меня подразнить. И вдруг сказал: «Тебя зовут не Жерар». — «Не Жерар? А как же?» — «Хитрая букашка!» Дядя Жозеф говорил со страшным еврейским акцентом, он делал ударение везде на первом слоге, а последние слоги проглатывал, и это звучало ужасно. Меня его слова очень обидели, потому что я ребенок, а все дети обидчивы — ты это знаешь. Мне совсем не понравилась шутка дяди Жозефа. Вдруг все эти старики начали меня жутко раздражать. Тогда я решил привлечь внимание мамы, ненадолго вернуть ее себе, я отозвал ее в сторонку и спросил: «Мама, а почему у Жозефа на левой руке татуировка — что там за номер?» Мама досадливо поморщилась и хотела было меня отфутболить: «Ты что, не видишь, что я занята? Иди поиграй, Жерар». Но я не отставал: «Мама, а татуировка не только у Жозефа. Почему у всех гостей на левой руке цифры?» Мама посмотрела прямо на меня и не моргнув глазом сказала: «Это номера телефонов, Жерар». — «Номера их телефонов?» — «Ага, — сказала мама, кивая для пущей убедительности. — Это их телефонные номера. Видишь ли, они уже пожилые люди и написали на всякий случай, чтобы не забыть». — «Здорово придумали!» — сказал я. «Да-да, — ответила мама. — И никогда больше не задавай мне этот вопрос, понял, Жерар?» И я много лет верил, что мама сказала правду. Ты понимаешь? Много лет думал, как здорово, что все эти старики не потеряются на улице благодаря написанным на руке телефонным номерам. А теперь мы попросим добавки яичных рулетиков, потому что они выглядят очень аппетитно. Скажу тебе одну вещь: эта тема преследовала меня всю жизнь как наваждение. Каждый раз, встречаясь с кем-то, я спрашивал себя: «Он жертва или палач?» Я сказал бы, так продолжалось лет до пятидесяти пяти. Потом как-то сошло на нет. И сегодня я очень редко задаю себе этот вопрос, разве что когда встречаю восьмидесятипятилетнего немца… Но, слдва богу, немцев такого возраста я встречаю не каждый день, сама понимаешь. Все они были нацистами! Все! Все! И остаются ими до сих пор! Пока не сдохнут! Если бы в сорок пятом мне было двадцать лет, я бы пошел в охотники за нацистами и посвятил бы этому всю жизнь. Ей-богу, в этом мире лучше не быть евреем… Это не то чтобы минус. Но и нельзя сказать чтобы плюс… А десерт возьмем один на двоих? Выбирай!

Едва я рассталась с Жераром, позвонила Леля, она хотела показать мне что-то важное, какие-то бумаги, которые нашла у себя в архиве. Надо было ехать к ней.

Когда я вошла в кабинет, мама протянула мне два письма, отпечатанных на машинке.

— Но печатный текст нельзя проанализировать! — сказала я Леле.

— Читай, — ответила она, — тебе будет интересно.

На первом письме дата — шестнадцатое мая 1942 года. До ареста Жака и Ноэми остается два месяца.


Мамочка-пуся!

Два слова наспех, чтобы ты знала, что я благополучно добралась. Долго писать не могу, жутко много работы, и вдобавок приходится работать за другого человека! (…)

Ты не находишь, что Но как-то изменилась? Совсем не такая веселая, как раньше. Все-таки мне кажется, она была рада провести со мной целые сутки, когда я так позорно тебя бросила. Сегодня в голове без конца вертится: бедные мои бобы! (…) Ты не слишком сердишься на меня за то, что я так мало времени провела в «Пикпике»? Крепко тебя целую, вечером напишу побольше.

Твоя Колетт


Второе письмо датировано 23 июля, то есть спустя тринадцать дней после ареста детей Рабиновичей.


Париж, 23 июля 1942 г.

Мой мамулик!

Придя домой, я обнаружила твое письмо от 21-го числа. Дальше буду печатать на машинке: так в два раза быстрее! Не то чтобы я хотела скорее покончить с письмом, но у меня работа, куча работы. (…) Новости разнообразные.

1. В конторе постоянно собачимся с Тосканом, Этьен твердо решил ехать в Венсен. (…)

2. В полдень получила письмо от г-на или г-жи Рабинович, которое меня расстроило: Но и ее брата увезли из дома, как и многих других евреев, и с тех пор родители не имеют о них никаких известий. Это было на той неделе, когда я должна был поехать в Лефорж. Видишь, не случайно мне так не хотелось ехать — я как чувствовала. Попробую связаться с Мириам. Бедная девочка Но. Ей 19, а брату только исполнилось 17. В Париже, говорят, было ужас что такое. Разлучали детей, мужей, жен, матерей и т. д.