Под белым орлом — страница 76 из 122

— Я ничего не понимаю в этом, возлюбленный мой, — сказала Юзефа, — но хорошо знаю, что наше отечество несчастно вследствие иноземного правления и что король — лишь слуга русской императрицы. Сердце подсказывает мне, что обязанность каждого человека направить все свои силы к спасению отечества, и, будь я мужчиной, я вряд ли стала бы колебаться ввиду столь высокой цели. Но не спрашивай меня об этом; не подобает женщинам давать мужчинам советы в подобных делах, и, — продолжала она повышенным голосом, — помни обо мне, помни о нашей любви, о том, что нам грозит разлука. Ты можешь найти себе забвение, так как тебе открыт весь мир, мне же, бедной, представляется только выбор между одиночеством монастыря, который станет для меня могилой, так как я не могу найти самоотречение в своём сердце, которое стремится к радости, счастью и любви, и между браком с ненавистным мне человеком. Помни обо мне, друг мой! Существует ли обязанность выше обязанности любви? Нет такой отваги, которая показалась бы слишком большой, чтобы спасти меня, у которой нет на земле никого, кроме тебя, которую собственный отец приносит в жертву и отдаёт во власть злому року! Разве не перст Провидения, что именно теперь, когда нужда заставляет меня принять ужасное решение, тебе открывается дорога упрочить наше счастье благодаря великому и смелому подвигу. Не знаю и не хочу знать, что это такое, но не медли и не колеблись, мой друг, любовь принадлежит нам, и мы должны бороться за неё! Свет равнодушно пройдёт мимо нас. Что нам до света, что нам до королей всего мира? Если мы будем побеждены, то у нас ещё хватит времени снести все неприятности. Но без борьбы мы не должны сдаваться. Любовь, верующая в себя, непреодолима. Поэтому я умоляю тебя: не сомневайся, не колеблись, спаси меня!

Юзефа бросилась на грудь Косинскому и со слезами на глазах смотрела на него.

— Довольно, Юзефа, — сказал он, крепко обнимая её, — у меня нет больше сомнений. Всё для любви! С новым мужеством я примусь за дело. Но есть ли ещё время? не заставят ли тебя прибегнуть к крайности?

— Будь покоен, мой друг! — ответила молодая девушка, — я слышала, как мой отец и тот Косинский говорили, что мой брак должен состояться осенью.

— Осенью? — воскликнул Косинский. — О, тогда ещё есть надежда, так как через несколько дней решится, даст ли Бог победу нашей любви, или мы должны расстаться с тобою навеки.

— И ты известишь меня? — спросила Юзефа, всё ещё покоясь в его объятиях. — Ты не оставишь меня в неведении так же долго, как теперь?

— Ты услышишь обо мне, моя дорогая, — сказал Косинский торжественным голосом, — судьба приведёт меня к счастью или несчастью! Прощай! Я должен уходить. То, что я пришёл искать, я нашёл: ясность и новое мужество! Прощай, моя дорогая! Молись, чтобы Бог дал победу нашей любви! Только о нашей любви буду я помнить, только ради неё буду я бороться! Прощай! Прощай! Ни одно слово не должно сорваться с наших уст после священного прощального поцелуя!

Косинский заключил любимую девушку в объятия. В долгом поцелуе их души, казалось, переливались одна в другую, затем Косинский вырвался и, не оглядываясь, отправился к лесу.

Один момент Юзефа стояла со сложенными руками в дверях хижины, потом сорвала маленький цветок, выросший вблизи хижины, спрятала его на груди на память об этом часе и медленно пошла к замку.

«Он слабовольный, он — дамский угодник, — сказал Лукавский, — но он принадлежит нам и сделает, что нужно. Лучше так, чем если бы я был принуждён отмстить ему за его измену».

Он снова нашёл свою лошадь, а когда выехал на дорогу, то увидел Косинского далеко впереди себя.

В следующую ночь оба встретились на берегу Вислы, никто из других, кроме Стравенского, не заметил их отсутствия.

XXI

Блестящие экипажи, сопровождаемые форейторами и гайдуками, направлялись в солнечный вечер к великолепной даче князя Чарторыжского, находившейся в одном из предместий Варшавы.

Король Станислав Август принял приглашение князя, и избранное варшавское общество спешило на бал с тою роялистическою ревностью, которая напоминала теперь версальский двор и которую польское дворянство выказывало во всех вопросах личного почитания короля, хотя само только тем и было занято, что низводило политическое могущество коронованного президента республики к нулю.

Дача князя Чарторыжского была произведением той оригинальной фантазии, которую могло осуществлять несметное богатство Чарторыжских. На покатой возвышенности была видна небольшая деревня, отдельные дома которой во всём походили на дома польских крестьян. Это были простые избы, выстроенные из обтёсанных древесных стволов, которые были соединены между собою смесью, составленной из соломы и глины; большое строение посредине составляло жилище князя и княгини, а кругом находились маленькие домики с пристройками для каждого княжеского ребёнка с его воспитателями и прислугою; всё было окружено садами и по внешности вполне напоминало деревню. Весь парк кругом был разбит в том же вкусе, только в основу была положена идея, что польская деревня выросла на развалинах римского поселения. Повсюду рядом с извилистыми дорогами, проложенными в чаще, виднелись маленькие павильоны в форме деревенских хижин, являвшиеся местом отдохновения; там находились маленькие, искусно украшенные буфеты, где можно было получить освежающие напитки; через ручьи и потоки были перекинуты фантастические мосты, а в некоторых местах среди леса были видны искусно воспроизведённые руины античных зданий; в одном полуразрушенном амфитеатре были устроены конюшни для княжеских лошадей, и так повсюду природа была соединена с искусством.

Пред средней деревенской избой князь Чарторыжский и его жена ожидали гостей. Число последних было незначительно; только представители самых знатных фамилий получили приглашение. Как всегда, верхом на коне приехал граф Феликс Потоцкий, в польском национальном костюме, в сопровождении многочисленной свиты, которую он оставил у входа в парк. Он дружески поздоровался с князем и княгинею и постарался завязать весёлую, лёгкую беседу, которая была ему столь присуща, но мрачное настроение, овладевшее им после исчезновения прелестной гречанки, проступало наружу и придавало ему вид какого-то неестественного, принуждённого спокойствия. Видно было, что им вполне овладела какая-то тяжёлая, мучительная мысль. Во время своей беседы он нередко давал совершенно неуместные ответы или задавал вопросы не тем лицам, кому их следовало задать, чем вызывал в обществе лёгкое удивление.

По приглашению князя, приехала и графиня Браницкая, возвратившись из Могилёва, хотя уже довольно давно не появлялась при варшавском дворе.

Пред главным домом были расставлены скамьи и столы грубой деревенской работы, и прибывшим гостям предлагали здесь разные освежающие напитки, которыми славился погреб князей Чарторыжских, но кружки были простые глиняные, а тарелки деревянные, прислуга тоже была наряжена крестьянами.

Едва успели собраться все гости, как доложили о приезде короля.

Для его экипажа были раскрыты огромные деревянные ворота, тогда как остальные гости должны были выходить пред въездом в парк. Пред открытым фаэтоном короля ехали только два гайдука; король сидел вместе со своим адъютантом, позади стояли два лейб-егеря.

Станислав Август, предпочитавший вообще светлые, нежные краски, был одет в светло-серый французский камзол с серебряным шитьём, с голубою лентою через плечо и звездою ордена Белого Орла. С юношескою лёгкостью выпрыгнул он из экипажа, отклонив помощь лейб-егеря, и галантно прикоснулся к руке княгини Чарторыжской.

— Когда приезжаешь к вам на дачу, дорогая моя кузина, — сказал он, — то будто переносишься в старую Польшу, когда помещики все жили среди своих крестьян и вели простой сельский образ жизни. Правда, — продолжал он со свойственною ему слабою улыбкою, — теперь эта простота исчезла, а вместе с ней исчезли и старая сила и верность.

— Не совсем, ваше величество, — возразила княгиня, — польские сердца ещё преданы своей родине, и там, где её знамя поддерживается твёрдою рукой, пробуждается и старый дух к новым подвигам.

— Дай-то Бог! — тихо проговорил король, печально покачивая головою. — Ах, — воскликнул он с радостным огоньком в глазах, — для меня является неожиданным счастьем, что я имею удовольствие видеть мою прелестную кузину Елену, которая обыкновенно так старательно держится вдали от моего двора, что я начинаю думать, что она гневается на меня.

— Такое предположение вашего величества совершенно неправильно, — ответила графиня Браницкая, у которой король вежливо поцеловал руку. — Я просто люблю уединение; кроме того совершенно естественно, что я после смерти своего отца не чувствую склонности бывать в свете.

— И он тоже избегал мой двор, — со вздохом проговорил король, а между тем, — тихо добавил он, — Бог знает, с каким удовольствием возложил бы я на его голову бремя короны, которое ему легче было бы нести, чем мне! Но вы переходите к воспоминаниям, — продолжал он с галантной улыбкою, — а воспоминания всегда печальны, так как напоминают нам, что меркнет свет нашей жизни; здесь же мы обязаны откинуть всё печальное от нас, так как весёлость гостя является лучшею благодарностью, которую можно выразить хозяину и прежде всего столь любезной хозяйке, как наша кузина Чарторыжская.

После того как он поздоровался с другими гостями, княгиня взяла его под руку, чтобы ввести в дом, так как в этот момент появился слуга в польском костюме, доложивший, что на кухне всё готово.

Растворились грубые дубовые двери с тяжёлыми железными скобками. За ними находились бархатные портьеры, отдернутые слугами в тот момент, когда король с княгиней перешагнул через порог.

Станислав Август остановился изумлённый. Ему впервые приходилось быть в этом доме, созданном фантазией княгини, и то, что представилось его глазам, действительно могло изумить. Видя повсюду подражание древней польской деревне, можно было предположить, что это подражание встретишь и внутри дома. Вместо этого в комнатах дома было столько роскоши и изысканного вкуса, что их можно было только встретить в княжеской резиденции какой-нибудь большой столицы. Великолепные ковры покрывали паркеты, драгоценные гобелены и картины лучших художников украшали стены; художественные произведения из бронзы и мрамора в огромном числе стояли повсюду в комнатах, а с лепных потолков свешивались люстры из горного хрусталя.