Под Большой Медведицей — страница 29 из 36

– Как обычно, печами голландского типа. Как все такого рода постройки на Севере.

«Ни хрена не знает, зараза! – возмутился про себя Феофан. – Дурит народ! Голландского типа… Сама ты голландского типа!» – и уел экскурсовода громко, принародно:

– Весь этот, как вы говорите, ансамбль соборный отапливался от одной печки, которая располагалась под Успенской церквью, вон там, – Феофан был хорошо подготовлен Сергием. – Монахи это изобрели сами. В наше время эту систему сломали зачем-то. Вам бы это надо знать, как экскурсоводу.



Ги д смешалась, открыла рот и замолчала на какое-то время. За всю ее экскурсоводческую биографию такой наглец среди туристов не попадался.

– Ладно, – примирительно сказал Феофан, – вопрос последний: сколько было колоколов в той вон колокольне и кто их отлил?

Экскурсовод напряглась, втянула шейку в толстые плечики и стреляла на Феофана увеличенными в очках глазами откровенной ненавистью. Ответа она не знала, но, умудренная опытом, вывернулась:

– Что же, пожалуйста, расскажите нам, это интересно.

– Товарищи, – обратился Феофан к публике, приободрившейся, явно заинтересовавшейся его персоной, – в монастырской звоннице было сорок колоколов, это очень много, и один звончее другого. А медь да олово на самый крупный колокол послал лично Борис Годунов, царь то есть. Отлили его сами монахи и назвали «Борисович», по цареву имени. Весил он двадцать тонн, как Царь-колокол московский, – это Феофан маленько для красоты рассказа приврал. – Звонкий был, на все Белое море гудел.

– А куда делись колокола-то? – расспрашивала публика.

– Куда-куда, на нужды народного хозяйства, на оборону нашей страны. Переплавили их…

– И «Борисовича» переплавили?

– Нет, с «Борисовичем» у них промашка получилась. Погрузили его на баржу, только в море с Соловков вывезли, он проломил доски и ушел на дно… Не дался «Борисович», лежит где-то…

Народ облегченно вздохнул: не дался «Борисович»!



Феофан пошел дальше. Он нашел то, что искал, в самом дальнем углу, в полуподвале приземистого и мрачноватого двухэтажного здания, грязно-желтого, с выщербленными стенами. Здание похоже было на маленькую крепость, потому что имело двухметровые стены и глубокие узкие окна-бойницы. На толстенных полукруглых дверях висела табличка «Реставрационные мастерские». Феофан толкнул дверь. На верстаке стояла бутылка портвейна, почти что выпитая, рядом, на верстаке же, сидел мужик с иссиня– черной бородой и в длинном, посыпанном стружкой халате. В правой руке он держал стакан, левой ухватился за край верстака. Посреди мастерской на низенькой табуретке сидел другой мужик, тоже в халате и с бородой (только посветлее), и тесал топором чурку. Попадал он по ней не всегда, частенько промахивался, и топор втыкался в пол, мужик при этом матюгался.

– Привет ударникам умственного труда! – провозгласил Феофан с порога.

– Не с этого начинаешь, – вяло ответил мужик с верстака и допил портвейн. После этого сильно икнул.

– Намек понял, исправлюсь, – пообещал Феофан и представился: – Павловский, корреспондент газеты «Северный комсомолец», – вытащил блокнот из кармана.

Чернобородый молча задвинул недопитую бутылку куда-то за спину, за верстак, при этом чуть не сполз со своего сиденья, но быстро выправился, расхорохорился, забубнил:

– Комсомол – это хорошо… Гтов я за ним, здрав штаны, бежать, за комсомолом…

Светлобородый никак не отреагировал, только спросил:

– Материал критический или хвалебный нужен? – Видно, неплохо разбирался в журналистике, уже сталкивался с ней при каких-то обстоятельствах.

– Сейчас вот интервью возьму – и посмотрим.

– У кого брать будете, у меня или у него? – спросил мужик с верстака и снова неожиданно икнул, будто ойкнул. – Если что, я готов, меня зовут Павел Константинович, напарника – Евгений Александрович.

Феофан оценил: потрезвее, похоже, был светлобородый, и начал с него.

– Скажите, чем вы тут занимаетесь?

– Вообще или сейчас? – попросил уточнить Евгений Александрович и смазал по чурочке.

– Для начала вообще.

– Мы реставрируем Соловецкий монастырь, – твердо ответил интервьюируемый и по-газетному добавил: – Наша задача его восстановить.

– Та-ак, – сказал Феофан, – и много вас тут, реставраторов?

– Двое мастеров нас, я да Павел Константинович.

– И все?

– Студенты еще помогают, приезжают иногда…

– Скоро все восстановите?

– Трудно сказать, дело творческое…

– Та-ак, а сейчас чем занимаетесь?

– Лемешины тешем из осины, лемех, так сказать, для головок церквей.

– Много в день вытесываете?

– По-разному, дело творческое…

Топор опять не попал по чурочке, воткнулся в пол. Евгений Александрович качнулся на табуретке.

«Вот работнички! – со злостью размышлял Феофан, возвращаясь на теплоход. – Эти нареставрируют, сто лет так будут восстанавливать Соловки…»

6

На лопшеньгский рейд стали под вечер. Солнце, разогретое за день, раскаленное, прожигало себе путь к горизонту. От берега к теплоходу спешили – стучали разноцветные дорки.



Феофану не хотелось расставаться с Сергием, он привык к этому волосатому, незаметному с виду парню с чисто детской душой.

– Поехали ко мне, Серега, а? Вместе жить будем, рыбу ловить, места у меня хватит… Бабу подберем, детей нарожаешь… Помором настоящим сделаесся…

Говорил он так несколько развязно и паясничал, чтобы скрыть тягость прощания. Он знал, что не поедет к нему Сергий, совсем не потому не поедет, что отвергает простого рыбака Фаню и их нелегкий рыбацкий труд, а лишь потому, что у него своя жизнь. А жаль, что не будет в Лопшеньге Сергия, – мало таких… Почти и нет-то таких.

Сергий просил приезжать в гости. В голубых глазах его стояла искренняя печаль. И пока Феофан мог из убегающей от теплохода дорки разглядеть его лицо, видел, как Сергий все время то ли говорил, то ли шептал ему что-то вослед. И махал рукой. А Феофан стоял в лодке, кричал вполголоса то ли ему, то ли себе:

– Понял я тебя, поня-ал!

Ночью, после вечерней нервотрепки, устроенной бригадиром Пищихиным, Феофану приснилось, что колокол «Борисович», лежа на морском дне, не молчит, а монотонно издает тихий погребальный звон. Вода над колоколом будто бы покрыта толстым-толстым льдом, а на том льду сидят, прижавшись друг к другу, три уставшие и озябшие сестры – Красота, Гармония и Любовь, постаревшие и седые, и слушают колокольный звон, плачут над «Борисовичем». И Феофан бежит и бежит к ним из дальнего далека, с какого-то крайнего морского угла, бежит медленно, постоянно спотыкается о торосы и падает. Он несет за пазухой горящую свечку, чтобы отогреть, чтобы выручить бедных этих старух.

Сваня

1

Феофан вышел из дому рано. Солнце только-только привзнялось багровым диском на горизонте и еще не успело подогреть утреннюю стылость. Но надо было поспешить: охота – дело кропотливое, неожиданное, неизвестно, что может задержать, а по хозяйству дел невпроворот, за выходные надо многое поспеть.

Когда вышел за околицу и поднялся на угор, остановился, присел на бугорок, закурил.

На траве, подсвеченной солнцем, посверкивали красные искорки инея. Посреди озера Середнего, что раскинулось сразу за угором, плавало длинное облако тумана, похожее на белый дым. Сквозь него тускло просвечивали бесформенные очертания маленького островка с двумя растущими на нем корявыми соснами. Островок казался отсюда, с угора, пароходом, севшим на мель, и оттого чрезмерно и надсадно дымящим.

По бокам дорожки, что вела вниз, к озеру, росли редкие и низкие осины. Ветер да холод раздели их донага. Но у каждой кое-где висели на концах веток кучки огненно-красных листьев. Осины долго сопротивляются морозам. Уже совсем засыпая, уже заметенные снегом, они сжимают в своих руках-ветках эти красные лоскутья как доказательства своей стойкости и верности жизни.

Стылый воздух был прозрачен и безмолвен, только будто позванивал слабо и тонко неизвестно в какой стороне.

– Красота, надо же! – сказал Феофан сам себе с невольным восхищением. – Жалко, зараза эта не видит.

Заразой он называл Зинку, свою жену. Та ушла от него этой весной, и Феофан теперь, когда восхищался чем-то или же, наоборот, горевал, всегда жалел, что Зинки не было рядом. Она умела и восхищаться, и горевать, и Феофану это нравилось.

Он отбросил папиросу, поднял ружье, лежащее на коленях, поставил его прикладом на землю, вздохнул, поднялся. Но перед тем как тронуться, невольно еще раз прислушался к распростертому над землей утру.

Ему показалось, что висящий где-то в воздухе звон усилился. Феофан стянул с головы кепку, замер, прислушиваясь, даже приоткрыл рот. Долго вглядывался в северный горизонт, откуда доносился звук.

Наконец увидел.

Далеко, над голыми полями, на белесом крае утреннего неба, обозначился пунктир темных крохотных точек. Там летела стая каких-то крупных птиц.

«Клин-н, клин-н, клин-н!» – звенели в воздухе гулкие серебряные колокола их прощальной песни.

Всякий раз, когда улетали на Юг птицы и оглашали землю своими криками, Феофану казалось, что они осыпали землю печалью и вестью о том, что по их караванным следам летит с северных широт зима. Душа его в такие минуты наливалась неизбывной тоской, звучала в унисон с колокольными песнями птичьих стай, рвалась улететь куда-то вместе с ними.

Вот и полетели опять… Лебеди…

Над острозубыми елками, утыкавшими холмы окрестных лесов, в холодном голубоватом небе летели большие белые птицы.

Они казались розовыми потому, что на них пролило краску своих лучей бледноватое солнце раннего сонного осеннего утра, потихоньку наползающего на землю с восточной стороны.

На обход всех капканов потребовалось часа полтора. Попало четыре ондатры. Негусто, конечно, все же установлено восемнадцать капканов на верных местах – все в жилых, посещаемых ондатрами норах. Но осталось взять не так уж много, двенадцать. Это из предписанных ему сорока штук. (Летом Феофан заключил такой договор с архангельской заготконторой.)