— Как понимать это?
— Старики так говорят: на дне колодца нет воды, в словах ламы нет правды. Не слышал?
— Слышал. Ширетуй-то вроде ничего?
— Пока спит, ничего бывает, — рассмеялся старик. — Слова хорошо говорит, барана хорошо кушает.
— Хорошо?
— Когда был совсем молодым ламой, кушал целого барана.
— Д а ну?
— Сам глядел.
— К людям-то добрый?
— К себе добрый, к молодым бабам добрый.
— Давно он здесь?
— Годов двенадцать, однако, будет. При семеновской власти избрали ширетуем. С белыми шибко дружный был...
— Шибко, говорите?
— Но. Однако среди хувараков и сейчас прячутся семеновские и тапхаевские офицеры. Люди так болтают...
Бадма замолчал и стал пощипывать левой рукой редкую бороденку.
Недалеко от дороги пасся табун. Вороной прибавил ходу и заржал еще громче. От табуна отделился саврасый жеребец и помчался наперерез. Ветер относил назад его золотистую гриву и хвост. Жеребцы сошлись, встали на дыбы. Таров и Бадма выпали из двуколки. Старик не выпускал вожжи. Ермак Дионисович орудовал кнутом. Но жеребцы не чувствовали ударов, они словно замерли.
— Так вот и люди грызутся, а из-за чего, однако, сами толком не знают, — сказал старик, когда жеребцов разняли и поехали дальше.
В Петровском заводе Таров купил билет до Москвы. Он знал: Асояна в Чите уже не было.
VII
Павел Иванович Асоян ждал Тарова: забронировал номер в гостинице, в тот же день представил начальству. Ермак Дионисович пробыл в Москве около месяца — решался вопрос о его дальнейшей работе. Здоровье Тарова нуждалось в капитальном ремонте. Четырнадцать лет, проведенных среди врагов, не прошли бесследно: жил в постоянном напряжении, чужой жизнью, играл трудную роль. В ней не было заранее написанного текста, не было суфлера, малейшая оплошность или обмолвка, неверный шаг могли стоить жизни.
С годами развилась бессонница, возникли раздражительность и головные боли, временами покалывало сердце. Врачи нашли неврастению, запретили нервное напряжение, эмоциональный накал.
Оставался открытым вопрос с Цэвэном, Епанчиным, Размахниным, их единомышленниками. Тарову надо было быть поближе к ним, чтобы знать их намерения, по возможности удержать от активных действий.
Предполагалось прибытие связника из-за кордона.
Договорились, что Ермак Дионисович поедет к жене, поживет у нее, а потом вернется в родные места, найдет работу по душе и будет ждать указаний от Асояна.
В Ленинград Таров приехал около полудня. Моросил мелкий дождь. Казалось, тучи опустились до земли и обволакивают серым туманом дома, улицы, беспокойных горожан. Ермак Дионисович был взволнован до предела. Какой будет встреча с Ангелиной после четырнадцатилетней разлуки? Может быть, она вышла замуж? Дети у нее? Таров готовил себя к самому худшему. Понимал, что в любом случае нельзя винить жену: за все годы она не имела от него никакой весточки и могла думать, что он безвестно погиб на фронте. Чтобы утишить волнение, Ермак Дионисович прошел пешком почти весь Невский; вспоминал места, где приходилось бывать с друзьями в студенческие годы, а потом — с Ангелиной.
Дверь открыла полная женщина с красным отечным лицом. Таров с трудом узнал Елену Брониславовну.
— Вам кого? — спросила теща хриплым голосом. Она была пьяна.
— Я Ермак!
— Ермак? Откуда? С того света, что ли? Мы похоронили тебя. А ты и верно похож на моего зятя Ермака, — сказала Елена Брониславовна. Она, пошатываясь, обошла вокруг Тарова, подозрительно осматривая его.
Квартира состояла из прихожей, служившей одновременно кухней, большой — метров тридцать — столовой и маленькой спальни. Кухонный стол был завален грязной посудой, объедками; на середине стояла большая хрустальная пепельница, до краев наполненная окурками, и пустая четвертинка.
Ермак Дионисович снял плащ и шляпу, повесил на гвоздь, вбитый прямо в стену, и вслед за тещей прошел в столовую. И там не было порядка: обои почернели, местами отклеились, паркет давно не натирался.
— Чего зенки-то вытаращил? — спросила Елена Брониславовна, перехватив изучающий взгляд Тарова. — Не любила я тебя, Ермак, не обессудь. Видно, сердце чувствовало, что ты исковеркаешь жизнь Ангелины.
— Где она?
— Обожди, не перебивай, я хочу все высказать, что наболело, — потребовала теща с пьяным упрямством. — Я глупая баба: как рожена, так и заморожена. Но видела, как терзалась по тебе Ангелина, душа у нее иструхла. Любила она тебя. Любила. Только ведь любовь, как морковь: полежит и повянет... Ты в воду канул, что ли? Ни слуху ни духу... — Елена Брониславовна опустилась на диван, а Ермак сел на стул возле стола, накрытого старой выцветшей клеенкой. — Мы похоронили тебя... Ангелина замуж выходила, за актера. Человек бескачественный и незначительный, грубиян и пьяница. С ним и я пристрастилась. Сначала держалась, зарекалась пить. Зарока моего хватало от воскресения до поднесения. Теперь не могу без водочки. Вот и стала такой. Время красит, а безвременье старит... Ты куришь?
Ермак Дионисович протянул портсигар из орехового дерева. Елена Брониславовна взяла папиросу, старательно разминала ее. Закурив, долго кашляла.
— Ангелина лет пять мучилась с ним, — снова заговорила она, вытерев ладонью слезы, — потом выперла. И правильно, на кой ляд такой муж. Ну, и моя вина есть перед тобою: я все уши ей прожужжала, что ты, дикарь, скрылся от нее в своей Азии. Вот и все, что я хотела сказать тебе. Теперь разбирайтесь сами. Ангелина скоро будет, а я пойду спать...
Елена Брониславовна поднялась с дивана и, охая, ушла в спальню. Таров распахнул окно, закурил. Дождь прекратился, временами сквозь разорванные облака проглядывало солнце. Ермак Дионисович взял плащ на руку и вышел, хотелось пройтись по улицам, развеять до прихода Ангелины тоскливое настроение. В подъезде неожиданно столкнулся с ней. Ангелина вспыхнула, но быстро взяла себя в руки. Поздоровались, как чужие.
— Мама дома? — спросила она, как будто от этого зависела их судьба.
— Легла отдохнуть.
— Замучилась я с ней.
Вошли в квартиру. Ангелина сбросила плащ, наскоро прибрала разбросанные вещи и занялась примусом. Таров украдкой посматривал на нее, отыскивая милые сердцу черты в этой полногрудой женщине с сильными бедрами. Лицо мало изменилось. Только на веках обозначилась прозрачная синева и прожилки, да лучики морщин вокруг глаз и в уголках губ.
Ангелина накрыла стол, пригласила Ермака. Занимаясь домашними делами, она старалась не встречаться с ним взглядом.
— Ну, рассказывай, где пропадал? Почему не писал столько лет? — спросила Ангелина, когда они уселись за стол друг против друга.
— Был я в далеких краях, откуда писать не полагается, — начал Ермак Дионисович. В Москве он советовался с Асояном. Тот сказал, что Таров может открыться перед женою, если верит ей. «Разумеется, о содержании работы говорить нельзя», — предупредил Павел Иванович.
— В лагере что ли?
— За границей, в Маньчжурии.
— Как попал туда?
— Служил в белой армии. Помнишь есаула Семенова, который угощал нас в «Метрополе» в день твоего рождения? Он стал атаманом казачьих войск, вот у него я и служил, с ним за кордон ушел. Сейчас многие возвращаются на родину. Вины за мною нет — и мне разрешили...
— А я-то с ума сходила. Куда только ни писала, отовсюду отвечали: сведений не имеется. В двадцать втором году ездила в Верхнеудинск и там ничего не нашла. У тебя родных не осталось что ли?
— Тетка живет там, по мужу Бурдукова она, братьев и сестер у меня нет, я говорил тебе.
— Как там жил?
— Великий Данте писал так: «И горек чужой хлеб и тяжелы ступени чужого крыльца».
— Чего же ты раньше не возвращался?
— Это не простое дело. Сейчас возвращаются наши люди, работавшие на КВЖД, вот и я за компанию с ними. — С такой легендой Таров вернулся на родину и не хотел искать другого объяснения: он пока не знал, как сложатся отношения с Ангелиной. — Ну а ты как жила?
— Я думаю, мама успела доложить тебе, — не то осуждающе, не то с грустной усмешкой проговорила она. — Жить надо...
Ангелина откровенно рассказала о своей нелегкой жизни, плакала. Откровенность и слезы подкупили Тарова. Ему подумалось, что любовь жива, что ее можно воскресить, влить в нее новые силы. Он остался у жены.
Проходили дни, недели, и Ермак Дионисович все больше убеждался в своей ошибке. Любовь ушла, остались воспоминания о ней, которые он принял за самую любовь, и еще — жалость.
Ни покоя, ни радости в доме жены он не нашел. Деньги — зарплата за несколько лет — были на исходе. Таров стал задумываться о своем месте в жизни. Ангелина и ее мать не раз уже намекали на то, что приютили его и осчастливили. Стали возникать ссоры из-за пустяков.
Однажды Ангелина без причины взорвалась и больно оскорбила Тарова.
— Азиат! Инородец! Ты испортил мне жизнь, сгубил мою молодость. Мечешься где-то. Шпион...
В эти минуты она была удивительно похожа на свою мать. Терпение Тарова кончилось, он плюнул на все и уехал из Ленинграда. Впрочем, не будь приказа Асояна срочно вернуться в Забайкалье, он, вероятно, долго еще не решился бы на этот шаг.
Пока Таров выяснял свои семейные дела, в его родном краю произошли непредвиденные события. Не прислушавшись к предостережениям Ермака Дионисовича, Цэвэн, Епанчин, Размахнин попытались спровоцировать беспорядки. Из безрассудной затеи ничего не вышло: население их не поддержало.
Таров устроился преподавателем. Ангелина не решилась ехать с ним, не было прежней веры в его постоянство, жалко было оставлять родной Ленинград, а может быть, не было уже любви, кто знает... Она лишь изредка навещала его. В минуты душевного расположения просила прощения, говорила, что во гневе становится невменяемой и не отдает отчета своим словам. Ермак Дионисович всякий раз прощал, но прежней близости между ними уже не было. Таров жил в одиночестве, на положении холостяка.
Летом тридцать третьего года на учительском совещании он неожиданно встретился с Гомбо Халзановым, старым знакомым по университету. Халзанов, оказалось, много лет работал на руководящих должностях в Наркомпросе, но потом был исключен из партии за связь с троцкистами. Жаловался, что обвинили его необоснованно. Таров слушал и вспоминал поведение Халзанова накануне революции: Гомбо был тогда большим путаником, метался между троцкистами, эсерами и меньшевиками.