Чаще всего возникал вопрос о смысле жизни. Этот вечный, неразрешимый вопрос очень тревожил молодой, незрелый ум Халзанова.
— Жизнь — это тяжелая обязанность, возложенная на человека природой, — сказал как-то Платон.
— Что-то не понимаю твоей мысли, растолкуй, — попросил Таров.
— Цель жизни — смерть. Это аксиома. И я удивляюсь тому, что люди, не понимая простой истины, ссорятся по пустякам, обзывают друг друга злыми словами, грызутся за место в жизни... Впрочем, может быть, все это делается для того, чтобы сократить путь к смерти.
— Что же, прикажешь лезть в петлю? — спросил Таров. — Ведь это самый короткий путь.
— Нет. Суть заключается в том, чтобы пройти по жизни легко, весело, сыто. Тогда путь покажется короче... Многие, собственно, так и поступают.
— Твои мысли не новы, Платон. Будда выразил их раньше и точнее чем ты. Не слышал?
— Не помню.
— Жить с сознанием неизбежности страданий, ослабления, старости и смерти нельзя, — говорит Будда. — Надо освободить себя от жизни, от всякой возможности жизни... Так что я не случайно спросил тебя о петле.
— Я нахожу учение Будды весьма мудрым. Оно, кажется, что-то проясняет... Хотя насчет петли я все же не согласен...
...Шли долгие, изнурительные допросы. Один и тот же вопрос ставился в десятках вариантов: когда установилось сотрудничество с советской разведкой, какие выполнялись задания, через кого поддерживалась связь? Таров давал только отрицательные ответы: с советской разведкой не связан, никаких ее заданий не выполнял.
Юкава неистовствовал. Дважды уже применял «чайник» — его излюбленный метод пытки, один раз — бамбуковые «наручники». При допросах в сорок втором году Юкава, надо полагать, имел указания не усердствовать в мерах принуждения. Теперь ничто не ограничивало его действий, и он дал полную волю своей садистской натуре. Юкава присутствовал при всех пытках, которым подвергался Таров. Вмешивался в действия палачей; учил их приемам, приносившим большую физическую боль, унижение человеческих достоинств.
Таров требовал очной ставки с Халзановым. Юкава, очевидно, не очень полагаясь на своего единственного свидетеля, под разными предлогами откладывал очную ставку.
Насколько серьезно готовил Юкава очную ставку между Таровым и Халзановым можно судить по тому, что на нее были приглашены еще два офицера ЯВМ: майор и капитан. Ермак Дионисович раньше встречал этих офицеров, но знаком с ними не был и фамилий не знал.
Когда ввели Тарова, Халзанов сидел с опущенной головой на табуретке посередине комнаты. Ермаку Дионисовичу предложили сесть напротив. Табуретка для него была заранее приготовлена. Офицеры стояли возле стола, а Юкава подошел поближе.
— Вы знаете сидящего перед вами человека? — спросил Юкава, обращаясь к Халзанову.
— Да, знаю. Это Таров Ермак Дионисович.
— А вы, Таров, узнаете этого человека?
— Да, это Халзанов Платон Гомбоевич.
— Халзанов, повторите ваши показания.
Халзанов, не поднимая взгляда, стал рассказывать об их знакомстве с Таровым, об аресте отца.
— После ареста отца я около года или чуть больше жил на квартире у Тарова, он тогда работал преподавателем в педучилище. Как-то в разговоре я высказал опасение за судьбу Тарова, в том смысле, что и его могут арестовать. Таров сказал, что его не арестуют: он сам — чекист.
Лжесвидетельство Халзанова возмутило Тарова. Он предполагал, что Халзанов расскажет правду, но такой подлости не ждал от него. Если раньше он пытался понять, почему Платон стал на этот путь, подходил к нему с иной меркой, чем к врагам, то теперь же ощутил к нему ненависть и отвращение. Халзанов чувствовал это, коробился, как лист бумаги под сфокусированным лучом солнца, лицо его багровело, по щекам катился пот. Он пытался смахнуть пот, но руки его тряслись, как у дряхлого старика.
— Я отказываюсь... Это мое умозаключение, — прошептал Халзанов. Затем громче повторил эти слова. Он, видимо, имел в виду лишь то, что Таров не называл себя чекистом. Юкава же понял это заявление Халзанова, как отказ от всех показаний.
Нервы подвели Юкаву. Он набросился на Халзанова, как стервятник, стал зло хлестать по щекам, приговаривая по-русски: сволочь, дрянь, свинья...
На этом очная ставка закончилась. Халзанова и Тарова увели в тюрьму.
И опять допросы, допросы... По десять часов в сутки, все об одном и том же. Терпение Юкавы лопнуло. Он снова отправил Тарова в комнату пыток, там Ермак Дионисович впервые потерял сознание.
На второй день после пытки Юкава обычно бывал мягче. Допрашивал, не повышая голоса, меньше грубил.
— Халзанов говорит, что вы не арестовывались, а работали в педагогическом училище, — допытывался Юкава. — Это правда?
— Правда. В педагогическом училище я действительно работал вплоть до моего ареста. Я был осужден на десять лет, бежал из колонии, о чем три года тому назад давал подробные показания.
— Вы говорите, Таров, что были близки с Халзановым. Какой же смысл ему врать?
— Человек, изменивший родине, способен на любую подлость. По собственному признанию Халзанова, он необратимо стал подлецом и способен убить самого близкого человека... — Таров понимал, что Юкава, воспитанный на бусидо — моральном кодексе самурая, — не останется безразличным к этим доводам.
После очной ставки Ермак Дионисович использовал каждый случай, любой предлог, чтобы скомпрометировать Халзанова.
— Но в педагогическом училище вы все-таки работали? — спросил Юкава без прежней твердости в голосе.
— Работал, господин Юкава, до момента ареста. Халзанов окончательно запутался. Он никогда не мог похвастаться ни умом, ни памятью...
— Вернемся, Таров, к вашим прошлым делам, — заговорил Юкава. Эпитеты в отношении Халзанова, кажется, не задевали его. — Размахнин, Епанчин, Цэвэн — наши верные люди — арестованы, а Мыльников, отказавшийся продолжать сотрудничество с нами, остался на свободе. Случайно ли это?
— Согласен, не случайно. Первые трое и их единомышленники организовали повстанческие выступления против власти Советов. За это их арестовали. Мыльников же не участвовал, и о нем как о семеновском агенте в НКВД не знали... В противном случае его тоже арестовали бы и, хоть на небольшой срок, но осудили бы...
— Нет, Таров. В свете вновь вскрывшихся обстоятельств вернее предположить: вы предали Размахнина, Епанчина и Цэвэна.
— Опять предположения! Три года тому назад я дал исчерпывающие разъяснения по факту ареста упомянутых лиц и дальнейший разговор об этом считаю бесполезным.
В первых числах мая Тарову объявили об окончании следствия и о направлении дела в военный суд. Знакомясь с материалами, Таров невольно задержался на свидетельских показаниях Асады Кисиро и капитана Токунаги.
«Я знаю Тарова как глубоко эрудированного человека и интересного собеседника, — показывал Асада. — На этой почве мы сблизились с ним. Он бывал в моем доме, познакомился с моей семьей. Два или три раза мы с Таровым совершали прогулки по городу. Разговоров на политические темы мы не вели. Моими служебными делами Таров никогда не интересовался, также как и я его службой».
Читая протокол допроса Асады, Таров подумал, что не ошибся в этом человеке.
Показания Токунаги вызвали улыбку: «Таров толковый парень, способный разведчик, отлично знающий японские обычаи, пословицы... Один момент в его поведении мне казался странным: я много раз приглашал Тарова в заведение, что на Китайской улице, но он всякий раз уклонялся, отделывался шутками. Тогда я предполагал, что Таров импотент. Сейчас, вспомнив один разговор с Таровым, я прихожу к другому выводу. Как-то Таров передал мне содержание повести одного русского писателя. К сожалению, фамилию его и название книги я не запомнил. В ней показывается судьба японского офицера, который успешно действовал в Петербурге под видом русского штабс-капитана. Однажды, находясь в доме терпимости, японский офицер во сне заговорил на родном языке и тем выдал себя. Я думаю, Таров боялся такого же саморазоблачения... Мне было известно, что Таров иногда посещает бюро российских эмигрантов. С кем он там встречался, я не знаю. У меня эти посещения не вызывали подозрений, потому что БРЭМ ведет работу в тесном контакте с ЯВМ».
Медленно тянулось время в ожидании суда. Неопределенность всегда вызывает раздражение и мучительные размышления. А когда решается вопрос о твоей жизни, она тяжелее во сто крат.
В обвинительном заключении было записано, что Таров, являясь сотрудником советской разведки, в течение многих лет вел подрывную работу, выдал русским властям Цэвэна, Размахнина, Епанчина и целый ряд других лиц, верно служивших делу борьбы с коммунизмом...
Таров знал: суровые японские законы за такие действия определяют смертную казнь. Единственная надежда была на то, что собранные доказательства слабы, и суд может признать их недостаточными.
Ио ждать от японского военного суда справедливого разбирательства — дело почти безнадежное.
Раз в сутки Тарова выводили на тюремный двор, на получасовую прогулку. Сопровождали его одни и те же надзиратели — новобранцы по тотальной мобилизации: молодой — совсем мальчишка, юнец и пожилой болезненного вида мужчина, которого можно было уже назвать стариком. Они вели между собою совершенно откровенные разговоры. Присутствие Тарова не брали в расчет, очевидно, принимая его за монгола, не знающего японского языка.
— Ты слышал, русские выиграли войну? — как-то сообщил юнец. Они стояли в тени забора и курили, а Таров ходил по кругу, как лошадь на приводе.
— Как выиграли? — удивленно спросил старик.
— Германия согласилась на безоговорочную капитуляцию.
Старик свистнул и почесал в затылке.
— Плохо дело, парень. Теперь здесь надо ждать русских.
Тарову хотелось закричать от радости, но он вовремя опомнился.
«Пусть думают, что я не понимаю их. Может, еще интересное чего услышу».
Весть о нашей победе зародила более реальную надежду. Он почему-то был уверен, что советские войска обязательно придут в Маньчжурию. Освободят и его. Япония столько раз провоцировала вое