Под чужим знаменем — страница 76 из 85

– Что пользы с его поклонов. Часы я ему передал, а он никак их не отремонтирует… – отозвался Семен с деланной сонливостью.

– Часы в мастерской. Отремонтируют в пятницу.

– Тебя что, переправить? – шарил по лицу и по одежде Фролова хитроватыми, осторожными глазами Семен: дело серьезное, здесь нужно без всякой оплошки.

Фролов согласно кивнул.

– Не поздно? Может, заночуешь? – предложил парень.

– Спешу, Семен, – уклонился от этого предложения Фролов.

– Дело твое. – Он взял возле веранды весла, положил их на плечо. Махнул Фролову: – Айда! – И они пошли со двора по крутому меловому спуску к берегу Сейма.

Взвихрились воронки прозрачной зеленой воды. Лодка, слегка переваливаясь с боку на бок, пересекла открытое пространство и нырнула в густые камыши. Долго плутала по лабиринту озер и озерец, пока не оказалась в поросшей верболозом и кугой старице.

Семен налегал на весла, и крутые бугры мускулов играли под рукавами его куртки. Он явно торопился и дышал тяжело и сердито. Но вот сбоку от прибрежного леска, за крутым поворотом, им открылось село. На взгорочке стояла, словно нарисованная, беленькая и круглая церквушка, а вокруг нее раскинулись такие же беленькие и уютные домики.

– Во-он в той церкви отец Григорий требы служит, – показал головой Семен. – Вечерни сегодня не будет, так что, ежели упросишь, он тебя ночью и повезет. Ночью сподручнее.

Долго упрашивать отца Григория Фролову не пришлось. Вероятно, он побаивался этих нежданных и опасных гостей и стремился поскорее от них избавиться. Выслушав Фролова, он молча сходил в сарай, вывел коней, стал запрягать их в тарантас.

Был отец Григорий огромного, даже устрашающего роста, на голову выше Фролова, с большими красными ручищами и с густой и черной, как вакса, бородой, в которой виднелись какие-то соломинки – наверное, до прихода гостя батюшка сладко почивали.

Солнце уже легло на горизонт, когда они выехали. Дорога то выгибалась по краям оврагов, то ровно и прямо тянулась степью. Тарантас, гремя железными ободьями колес, резво катился по пыльному шляху, и село с церквушкой вскоре осталось далеко позади.

Священник, тяжело навесив плечи над передком, сидел впереди Фролова. Поверх рясы он натянул, чтобы выглядеть по-мирски, парусиновый пыльник, на голове покоилась черная монашеская скуфейка. Помахивая тяжелым кнутом, отец Григорий, не оборачиваясь, сердито басил:

– И где только вы беретесь на мою голову?!

– Не переправляли бы, отец Григорий! – насмешливо посоветовал ему Фролов.

– «Не переправляли бы», – гневно передразнил Фролова отец Григорий. – Мне ж за каждую переправленную живую душу по пять золотых десяток платят… И помогать своим опять же надо!..

– Так брали бы винтовку!

– Сан не позволяет… Да и не понял я – прости Господи! – пока ни хрена в этой заварухе, – откровенно сказал священник и затем, обернувшись к Фролову, указал кнутовищем в небо: – Господь Бог тоже еще, наверное, не разобрался, иначе бы уже принял чью-то сторону.

…Наступила ночь. Мягко стучали по пыльной дороге копыта лошадей. Багровые сполохи освещали небо. Слышались грозные громовые перекаты. Потом недалеко впереди разорвался снаряд. А сзади послышалась пулеметная очередь.

– Ну, молись, раб Божий! – сказал отец Григорий. – По самому что ни на есть фронту едем!

Ворочая головой, он с тревогой прислушивался к доносящейся перестрелке, а потом вдруг приподнялся и стал немилосердно хлестать лошадей кнутовищем, посылая на их головы все не напечатанные ни в Ветхом, ни в Новом Завете слова. Тарантас, тряско подпрыгивая на ухабах, как сумасшедший несся в сторону леса.

Вскоре после того, как они с отцом Григорием расстались возле какой-то вдребезги разбитой колесами развилки, Фролов набрел на красноармейский разъезд. И к утру, усталый, но радостный, уже был в Новозыбкове, в штабе 12‑й армии.

Глава двадцать седьмая

Сек мелкий и беспорядочный дождь. Он растушевал дали, и дома в конце площади и церкви с бесконечными маковками выглядели словно декорации, только намеченные углем на сером театральном заднике, но еще не прорисованные художником. И только так, как бывает лишь в жизни, тяжелой матовостью блестели булыжники мостовой.

Маленький, никому до последнего времени не известный городок Новозыбков, волею случая оказавшийся в центре военных событий, жил нервно и неспокойно. С неумолчным грохотом сапог и ботинок двигались по Соборной площади красноармейские части, перебрасываемые с одного участка на другой. Медленно брели понурые конные упряжки с пушками, снарядными ящиками, обозными повозками, санитарными фурами. Крупы лошадей, имущество на повозках, брезент фур и амуниция людей – все было мокро, все блестело, как лакированное.

В самом конце площади, почти у самых домов, колонна становилась призрачной, размытой. И постепенно совсем исчезала в пелене дождя.

С постоянным, ни на миг не ослабеваемым напряжением следил штаб 12‑й армии за трудным, героическим продвижением Южной группы войск, которая к этому времени уже оставила позади четыреста почти непреодолимых верст и приближалась к Житомиру, оборванная, голодная, без патронов, но все равно неодолимая. Радиосвязь с Южной группой поддерживалась теперь круглосуточно. Нервно и дробно стучали телеграфные аппараты, доносившие сюда, в штаб, самые свежие новости.

Дверь в аппаратную резко распахнулась, и в нее стремительно вошел Фролов. Был он снова, как и до поездки в Харьков, в вылинявшей военной форме. Еще утром он отдал шифровальщикам письмо Щукина и попросил расшифровать.

– Ну как дела? Расшифровали?

Молоденький красноармеец склонился к своему столу и, стараясь выглядеть строгим и значительным, протянул несколько листков бумаги.

Фролов жадно пробежал их глазами и словно споткнулся о невидимую преграду.

Прямо из аппаратной он поспешил во временное управление ВУЧК к Лацису, положил перед ним расшифрованный текст письма и огорченно сказал:

– Вот теперь я уж точно нич-чего не понимаю. Из письма явственно следует, что Николай Николаевич жив и, по всей вероятности, продолжает работать у нас в штабе.

Лацис скользнул взглядом по письму.

«Николаю Николаевичу. Укажите наиболее приемлемый участок фронта для прорыва конницей генерала Мамонтова. Все это срочно! Николай Григорьевич».

Какое-то время Лацис и Фролов молча и недвижно смотрели друг на друга. Затем Лацис резко, не скрывая самоиронии, сказал:

– Чего ж тут непонятного! Ну? Чего? Резников никакой не предатель! – И с горькой усмешкой добавил: – Нас попросту провели как мальчишек… Интересно!..

Кабинет Лациса здесь, в Новозыбкове, был крошечный и малоудобный, словно он находился в каком-то вагоне, и нужно было с этим мириться. Рядом со столом стояла узкая солдатская кровать, покрытая грубым одеялом. Возле стен стояло несколько стульев и железный походный ящик, заменявший сейф.

Лацису с первых же дней не понравился этот маленький скучный и безалаберный городок с грязными улочками, с гераньками на окнах, со смешанным населением. Его не следовало любить уже за одно то, что здесь родилась и росла Фанни Каплан, стрелявшая в Ленина и тем укоротившая так нужную пролетариату жизнь великого вождя. Не поэтому ли Лацис сразу после прибытия в Новозыбков провел здесь серьезную чистку от нежелательных и социально чуждых элементов, едва ли не вдвое сократив его население? Впрочем, это было совсем незаметно на фоне военных людей и сотрудников всяких учреждений, эвакуированных сюда из Киева.

Лацис взял лежавший перед Фроловым конверт, отобранный у Мирона, стал внимательно рассматривать адрес. «Новозыбков. Почта. До востребования. Пискареву Михаилу Васильевичу».

– Вы думаете, что Михаил Васильевич Пискарев и Николай Николаевич – одно и то же лицо? – высказал предположение Лацис.

– Вероятно. И то, что мы получили выход на него, – счастливый случай!

– Ну-ну… – как-то раздумчиво и неопределенно произнес Лацис и добавил: – Не верьте в легкие удачи и в магизм счастливых случаев, Петр Тимофеевич!.. Не верьте!..

На следующий день конверт с письмом был брошен в один из почтовых ящиков города и вскоре, по наблюдениям чекистских работников, попал на почту. И чекисты установили здесь постоянное наблюдение. Но прошел день – за письмом никто не пришел.

Наступило воскресенье. В здании почты на сей раз людей было больше, чем обычно. И особенно много народа толпилось возле окошка, где выдавали письма «до востребования». Стояли в очереди военные, местные жители, приехавшие в Новозыбков на базар из близлежащих глухих деревень. Стоял в очереди и инвалид на деревяшке, в потрепанной одежде и засаленном малахае на голове.

В окошечко заглянул пожилой красноармеец с рублеными чертами лица.

– Сергееву посмотри, товарищ.

Близорукий служащий почты, худой, небритый, с приклеенным к губе погасшим окурком, ловко пролистал письма.

– Пишут, Сергеев!

Новое лицо. Круглое, румяное.

– Дубинский.

– Нет Дубинскому.

К окошку склонилось большое, грубое, заросшее рыжей щетиной лицо инвалида.

– Посмотри, браток, Пискареву, – попросил он хрипловатым басом, показывая затрепанную бумажку, удостоверявшую личность.

– Пискареву? – переспросил служащий почты и стал перебирать письма. – Вот! Есть! Пискареву Михаилу Васильевичу!

Инвалид, не читая, засунул письмо за пазуху и, припадая на деревяшку, направился к себе домой, в ночлежку. И только когда солнце склонилось на закатную половину, он с потрепанной сумкой в руках направился на базар.

Базар в Новозыбкове был скудный. На ларях, выстроившихся в ряд на грязном пустыре, кое-где лежали кучки картофеля, лука. Даже крынка молока стала редкостью.

За одним из ларей шевелилась живописная куча тряпья. Это сгрудившиеся беспризорники, время от времени переругиваясь, играли в карты.

Вот здесь, неподалеку от беспризорников, и расположился со своим нехитрым имуществом одноногий сапожник Михаил Васильевич Пискарев. Вынул из сумки ящичек, разложил инструмент, благо сапожники в войну в большом спросе. И действительно, едва он разложил на небольшом ящике свой инструмент, как к нему подошла старуха с презрительно поджатыми губами, так что казалось, что она их проглотила, подошла и протянула прохудившийся ботинок.