— Прошу прощения, сэр, — заговорил он наконец, соболезнующе воззрившись на подбородок мистера Мейболда, — только у вас кровь идет из подбородка, там, где вы, должно быть, утром порезались, сэр.
— Это все оттого, что вы нагибались, не иначе, — высказался возчик, с интересом разглядывая подбородок священника. — Так всегда бывает — если наклониться, то кровь опять пойдет.
Старый Уильям поднял глаза и тоже стал смотреть на кровоточащий подбородок священника, а Лиф так даже отошел на два-три шага от книжного шкафа и, приоткрыв рот, предался восхищенному созерцанию этой диковины.
— Ах, боже мой, — торопливо проговорил мистер Мейболд, покраснев до корней волос, и провел рукой по подбородку, а затем, достав платок, вытер кровь.
— Ну вот, сэр, теперь опять все в порядке, почти что ничего и не заметно, — сказал мистер Пенни. — А если опять кровь пойдет, отщипните от шляпы кусочек войлока и приложите — все как рукой снимет.
— Хотите, я вам отщипну от своей? — предложил Рейбин в доказательство своих добрых чувств. — Она не такая новая, как ваша, ее не жалко.
— Нет, нет, не надо, спасибо, — ответил мистер Мейболд все с той же нервной торопливостью.
— Видно, глубоко порезались, сэр? — спросил Рейбин, движимый желанием проявить теплое сочувствие.
— Да нет, не очень.
— Что ж, сэр, когда бреешься, рука иной раз и дрогнет. Только подумаешь, что можно обрезаться, глядь — уж кровь выступила.
— Я все прикидываю, какой нам назначить срок, — сказал мистер Мейболд. — Думаю, мы с вами договоримся по-хорошему. Вам, конечно, не хочется, чтобы это было скоро, но до рождества, по-моему, слитком далеко. Я предлагаю Михайлов день или что-нибудь около этого — так будет удобно для всех. Ваши возражения против воскресенья, не имеющего своего особого названия, мне кажутся не очень убедительными.
— Хорошо, сэр. В жизни ведь никогда не бывает, чтобы вышло совсем по-твоему. Так что я от имени всех нас соглашаюсь на ваш срок.
Возчик опять коснулся воображаемой шляпы, и все музыканты сделали то же самое.
— Значит, как вы сказали, сэр, на Михайлов день уступаем дорогу молодому поколению.
— На Михайлов день, — подтвердил священник.
V
— Так, говоришь, он с вами хорошо обошелся? — спросил Мейл, когда они стали подниматься на холм.
— Лучше некуда, тут уж ничего не скажешь, — ответил возчик. — Я доволен, что мы ему все выложили. Это тоже кое-чего стоит, так что сходили мы не зря, хоть особого толку и не добились. Он этого не забудет. А обошелся он с нами очень хорошо. Вот, скажем, это дерево — священник, а тут стою я, а вон тот здоровенный камень — это отец сидит в кресле. «Дьюи, — говорит он мне, — я вовсе не хочу насильственно менять заведенный в церкви порядок».
— Что ж, очень хорошо сказано, хоть слова и пустой звук.
— Очень даже хорошо сказано, просто-таки куда как хорошо. Главное что, — продолжал Рейбин, доверительно понизив голос, — как к человеку подойти. К каждому надо иметь подход. К королевам нужен подход, и к королям тоже нужен подход; и к мужчинам, я вам скажу, найти подход ничуть не легче, чем к женщинам, а это что-нибудь да значит.
— Еще бы! — отозвались мужья.
— Мы с ним так по душам поговорили — ну прямо точно названые братья. Человек он сам по себе неплохой, вся беда в том, что ему вбивают в голову. Поэтому нас и выставляют из церкви.
— Нынче такого о людях наслушаешься, что и не знаешь, чему верить.
— Господь с вами, ребятки, он тут вообще ни при чем. Это все вон тот джентльмен постарался. (Возчик кивнул в сторону фермы Шайнера.)
— Кто, Шайнер?
— Он самый. Только священник не знает, где тут собака зарыта, а я знаю. Вы думаете, с какой стати Шайнер ему все уши прожужжал с этой девицей? (А я-то еще вчера говорил, что у них любовь с нашим Диком, да, видно, ошибся.) Чего он, думаете, носится с ней перед всем приходом? Это он надеется таким манером заполучить ее в жены. Что ж, может, оно по его и выйдет.
— Значит, женщина главнее музыки, Шайнер главнее другого церковного старосты, староста главнее священника, а господь бог тут вообще ни при чем?
— Ну да, так оно и получается, — подтвердил Рейбин. — Ну и вот, пришли мы к нему, и чувствую — нет у меня на него зла. До того он с нами вежливо обошелся, что хоть ты что хочешь делай, а совесть не позволяет с ним ссориться. Отцу так это ласково говорит: «Вы старый человек, Уильям, годы ваши немалые, садитесь-ка в кресло и отдохните, в ногах правды нет». Ну отец и уселся. Ох, и смех же было на тебя поглядеть, отец! Сначала этак спокойно уселся, вроде тебе и не впервой, а как сиденье под тобой подалось, ты со страху в лице переменился.
— Да ведь такое дело, — стал оправдываться старый Уильям, — еще бы не испугаться, когда сиденье под тобой проваливается — откуда ж мне было знать, что оно на пружинах? Ну, думаю, что-то сломал! Куда ж это годится — пришел к человеку в дом и кресло сломал?
— Вот, соседи, как получается: ты было собрался повоевать, а твоего отца усаживают в кресло и беднягу Лифа привечают, точно он вовсе и не дурачок, — глядишь, куда и запал девался.
— А я считаю, — сказал Боумен, — что всему виной эта вертушка Фэнси Дэй. Кабы она не крутила хвостом и перед Шайнером, и перед Диком, и перед другими прочими, нас бы никогда с галереи не прогнали.
— Может, Шайнер, и больше виноват, да только без священника тут тоже не обошлось, — объявил мистер Пенни. — Жена моя стоит на том, что он влюблен в учительшу.
— Поди узнай! А что у девчонки на уме, тоже не разгадаешь.
— И чего там разгадывать в такой птахе? — удивился возчик.
— А я тебе скажу, что чем меньше девчонка, тем труднее ее разгадать. Опять же, если она в отца пошла, то ее так просто не раскусишь.
— Да, Джеффри Дэй — умнейшая голова. И все знай себе помалкивает слова из него не вытянешь.
— Какое там!
— С ним, ребятки, можно сто лет прожить и не догадаться, какой он хитрец.
— Вот-вот, а какой-нибудь лондонский бумагомарака еще, глядишь, сочтет его за дурака.
— Этот человек себе на уме, — произнес Спинкс, — лишнего не скажет, не таковский. Уж если кто умеет молчать, так это он. А как молчит! Заслушаешься.
— С толком молчит. Видно, что все-то он понимает до тонкости.
— Уж так умно молчит, — подтвердил Лиф. — А посмотрит, так кажется, что он насквозь все твои мысли видит, точно колесики в часах.
— Чего там говорить, помолчать он умеет, хоть долю, хоть коротко. Ну а дочка хоть и не такая молчальница, а от его ума, надо полагать, и ей кое-что перепало.
— И из кармана небось тоже.
— Само собой: девятьсот фунтов, говорят, нажил. Ну, скажем, четыреста пятьдесят — я слухам только наполовину верю.
— Во всяком случае, кой-какие деньжата у него есть, и достанутся они не иначе как девчонке — больше-то некому. Только зачем он ее заставляет работать, если ее ждет богатство, — даже жалко девушку.
— Видно, считает, что так надо. Он знает, что делает.
— Хуже было бы, — проговорил Спинкс, — если бы она ждала богатство, а не оно ее. Мне вот такая выпала участь.
VI
В следующий понедельник Дик выехал утром из дому в таком приподнятом состоянии духа, какое редко посещает даже очень молодых людей. Окончились пасхальные каникулы, кобыла Красотка, запряженная в легкую рессорную тележку, весело бежала по дороге, а Дик глядел на влажно-зеленые склоны холмов, прогревшиеся в лучах солнца, которое в эти редкие погожие деньки ранней весны светило с удовольствием новизны, а не с привычной скукой обыденности. Дик направлялся за Фэнси, гостившей у отца в соседнем приходе, чтобы отвезти ее в Меллсток и захватить кое-какую домашнюю утварь. Горизонт был затянут тучами, но впереди этой темно-серой завесы все сверкало в потоке солнечного света.
Возчик еще не сказал сыну о происках Шайнера и о его вероятных намерениях относительно Фэнси. В таких деликатных делах он предпочитал полагаться на волю божью, убедившись на опыте, что вмешательство в дела ближних, пораженных недугом любви, никогда не приводит к добру.
Дом Джеффри Дэя стоял в глубине Иелберийского леса, входившего в обширные владения графа Уэссекса, у которого Дай выполнял обязанности главного лесника на этом участке. Неподалеку от дома проходила дорога из Кэстербриджа в Лондон, и с тех пор, как вырубили скрывавшие ее деревья, из окон уединенного домика стали видны повозки и пешеходы, взбирающиеся на Иелбери-Хилл.
Даже постороннему человеку было бы приятно приехать к леснику в гости в такое великолепное весеннее утро. Поднимающийся из трубы завиток дыма клонился к крыше, как голубое перо на дамской шляпке; косые лучи солнца падали на газон перед домом и оттуда — через раскрытую дверь — на внутреннюю лестницу, освещая зеленоватым светом вертикальные доски ступенек и оставляя в тени горизонтальные.
Подоконник в гостиной был расположен высоко над полом и с наклоном книзу, а под ним стояла широкая низкая скамья, которая, так же как и стена позади нее, всегда находилась в густой тени; это было большим неудобством, но зато гостям не так бросались в глаза шелуха и брызги воды, разбрасываемые канарейкой из подвешенной в окне клетки. Стекло в оконной раме, разделенной толстым переплетом на ромбы, было, особенно в нижней части, все в узелках различных оттенков зеленого цвета. Фэнси очень хорошо знала, что, если смотреть через эти узелки, предметы за окном искажаются самым нелепым образом: шляпы отделяются от голов, плечи — от туловищ, спицы колес разлетаются в беспорядке, а прямые стволы елей изгибаются серпом. Посередине потолка проходила балка; сбоку в нее был вбит большой гвоздь, предназначенный исключительно для шляпы Джеффри, а над гвоздем темнела полукруглая полоса — след от полей этой шляпы, которую частенько вешали на гвоздь насквозь промокшей.
Комната была чрезвычайно странно обставлена. Принцип, по которому Ной заселил свой ковчег, распространялся здесь на неодушевленные предметы каждый был представлен дважды. Двойственность в меблировке была придумана предусмотрительной матерью Фэнси и проводилась с момента появления девочки на свет. Зачем — было ясно любому: второй комплект предназначался в приданое Фэнси. Самой заметной парой были тикавшие наперебой двое часов с зелеными циферблатами и недельным заводом; одни из них отбивали двенадцать часов з