Под фригийской звездой — страница 11 из 87

— Сезонникам тоже кому как, — вмешался пожилой с проседью. — Сезоны бывают разные.

— Да, верно, — согласился языкастый. — Есть два сезона: «постоянный» и «временный». В чем разница? А в том, что, если теперь Удалек выйдет из конторы и крикнет: «Эй, там, у забора, папаша с топором, идите на лесосклад сучки на кокорах рубить», вы пойдете и будете рубить изо дня в день год или два в постоянном страхе, что он завтра скажет: «Больше не приходите, нету для вас кокор!» Это будет «постоянный» сезон. Если же вы будете вот так лежать во дворе и он один раз возьмет вас на работу, а потом снова велит лежать — это будет «временный» сезон.

Отец слушал, мотал головой, вздыхал: «…это же в голове не укладывается, морока, да и только». Щенсный же рыл каблуком ямку, глядел в нее и думал о том, как далека эта «Америка», очень далека и туманна…

Время шло. Из конторы никто не выходил. Люди, лежавшие вповалку на земле, гадали: может, Пандера вызвал подрядчиков к себе? А может, подрядчики подрались? Дрались же в прошлую субботу Сумчак с Удалеком из-за горсти денег, которую тот успел сунуть в штаны. Есть из-за чего драться. Деньги валяются на столе, как мусор, — полный ящик, на семьсот «сезонников». Подрядчики никогда бы не разобрались, кому, за что и сколько, если б не Иван. Тот знает. Математик. При царе преподавал математику в плоцкой гимназии, потом его взяли на войну. Из революции он выскочил сильно обожженным и укрылся в этой конторе, в бухгалтерии…

Получает четыреста злотых, женился на портнихе, у него домик и астма — плохо ли такому «политэмигранту» в Польше?

Языкастый парень с глазами навыкате, который первый заговорил с ними (они уже знали, что его фамилия Корбаль, когда отец упомянул о ночевке в Верхнем Шпетале, в имении пана Рутковского, парень воскликнул: «Это ж мои края! Я Корбаль, из батраков Рутковского. Но давно уже ушел от этого жулика…»), этот расхристанный Корбаль все знал, а если не знал, то придумывал, лишь бы поговорить. Чесался и говорил, получая двойное удовольствие.

Щенсный поднялся. Хотелось пить. Солнце жгло, а у него со вчерашнего дня не было во рту ни росинки.

Он пересек двор, следя, чтобы никого не задеть. Обошел два длинных кирпичных строения, в которых грохотали машины, и вышел прямо к пруду. Берега у него были забетонированные, в одном из углов какие-то трубы. За прудом Щенсный увидел в стене кран, кинулся к нему и пил, пил не отрываясь. Вдруг сзади загромыхало:

— Дорогу! Берегись!

Он вовремя отскочил. Мимо пронеслась вагонетка. За ней вторая, третья. На каждой сзади висел на одной руке рабочий, одной ногой упираясь в стенку, а второй отталкиваясь от земли, и вагонетка катилась, звеня колесами на стыках рельсов; везли кругляки, толстые, ошкуренные, все как один метровой длины.

Щенсный пошел следом посмотреть, куда везут. Везли недалеко, в открытый цех. Здесь каждый вагонетчик наклонял свой груз, и бревна скатывались вниз, в яму, наполненную водой. На краю ямы стояли двое рабочих с баграми. Они цепляли баграми бревна и подгоняли к отверстию в стене, на конвейер, который поднимал их из воды и вез наверх, на первый этаж, где дико выло и грохотало так, что дрожало все здание.

Щенсный прислушивался в недоумении. «Что они там, дерево шинкуют или перемалывают на муку?» Наконец он пошел дальше и остановился перед чаном, похожим на громадную грушу. Тут ему в нос ударил запах щелочи, такой же, как на мосту, когда он глядел на плывшую по Висле белую пену. Он понял, что там плыли какие-то отходы целлюлозы, но что такое целлюлоза и как можно из дерева делать бумагу — ему было невдомек.

Обогнув следующее строение, Щенсный снова попал на фабричный двор и, выходя из-за угла, увидел у стены группу парней. Ребята были постарше его, лет восемнадцати-девятнадцати. Они играли в карты, непринужденно переговариваясь. Собственно, говорили двое: стройный шатен, хорошо, даже щегольски одетый, и приземистый толстощекий блондин.

— Ну а ты что? — спрашивал красивый шатен.

— Я говорю Мацеку: «Товарищ, все, что про вас ксендз Войда болтает, — сплошная ерунда. Я такие предрассудки не признаю, в аккурат…»

— Эй, Сташек, ты будешь играть или нет? — нетерпеливо крикнул кто-то из игроков. — Бей или бери, черт возьми!

— Беру…

Щенсный взглянул на белесые ресницы, белесые волосы и пунцовые щеки парня, назвавшего слова ксендза предрассудками, подумал: «Нахал белобрысый!» — и зашагал к забору, где сидел отец.

Он был посреди двора, когда все вдруг вскочили, словно их ветром сдуло, и понеслись к конторе… Щенсный побежал следом.

На пороге конторы, за конюшнями, появились два подрядчика. Один толстый, с красным лицом, усатый. Второй постарше, худой, сутулый, с листком бумаги в руке. Он поднял руку, в толпе зашипели: «Тише! Удалек со списком…»

Худой крякнул, оглядел всех глазами снулой рыбы и сказал негромким, глуховатым голосом:

— Мне нужны двадцать человек. На разгрузку. Шесть часов на вагон, по восемь и восемь десятых гроша за кубометр… Работать будут: Калиновский Войцех, Живульский Мариан, Буцик Стефан…

Он швырял людям работу — по списку — лови! Лови! Кто поймал, ликуя, отходил в сторонку, а те, что остались ни с чем, которых он только подразнил надеждой, зашумели:

— А мы?

— А испанский пирит? Целый состав кого ждет?

— Пирит он для хадеков[6] держит!

Но тот, аккуратно сложив список вчетверо, не спеша повернул к конторе. Тогда поднял руку второй, но на него не обратили внимания, и он, побагровев, рявкнул во всю глотку:

— Тише! У меня тоже есть!

— Гляньте — у него тоже! — хохотали кругом. — Куда Удалек, туда и Сумчак. Наперегонки!

— Петшак Владислав! Будешь работать с завтрашнего дня. Явишься к инженеру Осташевскому.

— Ну, ну, одного уже пристроил…

Над Сумчаком издевались в открытую, но тот продолжал еще громче, еще надменнее:

— Гомбинский Болеслав!

Вперед шагнул красивый пижон, игравший с белобрысым в карты у стенки.

— На лесосклад, к пану Арцюху, с завтрашнего дня! Крестный за тебя просил, потому прощаю. Помни — в последний раз!

Сумчак выпятился, надулся — пусть все видят, как он прощает и дает работу.

Кто-то, прячась в толпе, крикнул:

— Пан Сумчак, а что скажет Удалек?

Сумчак резко повернулся, ища взглядом нападающего, но тут распахнулось сзади окно мастерской и высунулся шорник в фартуке:

— Опять вы к нему пристали, сукины дети?! Все на одного? Пусти, Сумчак, я им покажу… Наверное, опять лезут, дураки, из-за этих двадцати грошей с носа?

— Какие двадцать грошей?! — завопил возмущенный Сумчак. — Откуда двадцать? Всего шесть грошей за каждый час! Разве это много за столько работы? А налоги? А страховая касса?

— А что Удалек половину стащит — это, по-вашему, не в счет? — подхватил тем же тоном шорник и повысил голос, подражая Сумчаку. — Эх вы, серость непрошарканная, даже не видите, какой у вас купец. Это вам не мануфактурой торговать, где любой хам справится, тут товар сложный, деликатный — живой товар!

Безработные уже покатывались со смеху. Здорово он его отделал! За всю их безработицу, мытарства, за этот унизительный торг. Они аплодировали шорнику. Тот стоял в окне и кланялся, а Сумчак, сбитый с панталыку, пятился задом к конторе, повернув к толпе свое усатое, лоснящееся от пота, свекольного цвета лицо.

— Вот и все, папаша, кончен бал. Может, завтра вам какая-нибудь работенка подвернется…

Плотник поднял на Корбаля беспомощный взгляд, вцепился, повис глазами на его губах… Это же умный, бывалый человек. Пусть скажет, что им делать до завтра? Куда деваться?

— У вас тут есть кто-нибудь? Нет? Ну, тогда пошли, папаша, ночевать в Веселый Городок.

Они вышли на улицу. Корбаль не объяснял куда. Все во Влоцлавеке знали, что Веселый Городок находится на Крестьянской улице под номером восемь. На опустевшем дворе бывшей фаянсовой фабрики в будках и шалашах живут бездомные поудачливее. А совсем неудачники ночуют, как в Евангелии, — под голым небом.

Там у Корбалева дружка был у стены свой навес. Сбитый из досок, но все же крытый толем и, главное, собственный: можно кого-нибудь приютить, а можно лежать одному по-царски. Нигде не протекало: места для двоих хватало свободно, а если потесниться, то можно и вчетвером улечься. Они потеснились и легли: Корбаль, его товарищ, Гавликовский — непонятный какой-то человек, и Щенсный с отцом. Перед тем как лечь, поели картофельных лепешек, испеченных Веронкой на дорогу, и запили кофе. Кофе Гавликовский принес с фабрики — там был кипяток для рабочих.

Корбаль поначалу церемонился, отказывался, но потом, дав себя уговорить, умял несколько лепешек и полголовки чеснока. Уж очень он был голодный. Не везло ему в последнее время. С какой карты ни пойдет — любая оказывалась битой. Но Корбаль держал фасон и не унывал. Он немало скитался по свету и знал: раз ты на коне, раз под конем — или вёдро или дождь… Живой человек не пропадет, говорил Корбаль, и плотник, слушая, проникался верой в него. Вот ходит, ходит такой бродяга, глядишь, в конце концов что-нибудь выходит. Может, и они около Корбаля скорее найдут работу?

— В союз надо записаться.

— В какой союз?

— В христианский, папаша. Я уже к этим жуликам записался. Они на все предприятия людей поставляют; с директорами за руку — без них нельзя. Сам Пандера в них нуждается, иначе потеряет.

— Что потеряет?

— Всю, всю «Целлюлозу» и свои сухарики. Это же слабак: почки больные, есть ничего нельзя, в крайнем случае кнедлики со сливами. Даже простого хлеба ему нельзя, только теплые сухарики, намазанные собачьим салом. От этого больше всего полнеют. Как только он здесь появился, его жена, мадам Пандера, значит, отправилась с кухаркой на рынок. Накупила всякой всячины на всю неделю — еле тащит.

«Почем?» — спрашивала мадам Пандера, это было единственное польское слово, какое она знала. Покажет и спросит «почем?», а кухарка торгуется и платит.