На базар Веронка шла, как на смотр: опрятно одетая, степенная, с кошелкой. Походкой сыщика она обходила ряды, торговалась отчаянно, иногда по десять раз штурмуя один и тот же прилавок, и, одержав победу, спокойно возвращалась в Козлово. К ней никто не приставал — взрослые уважали плотника, человека тихого, работящего, а подростки знали, что она сестра Щенсного, который в ярости может врезать не хуже, чем Сосновский.
Отец отдавал ей весь заработок, на хозяйство и на необходимые покупки, на которые приходилось копить, считая каждый грош. Часто вечерами они садились вместе, отец с Веронкой, и совещались, что и когда купить. По сравнению с другими отец зарабатывал неплохо, но погашение ссуды тяжким бременем ложилось на их месячный бюджет; кроме того, много стоила учеба Кахны и Валека, да и приодеть их надо было, чтобы школьные товарищи не дразнили их деревенщиной. Дом тоже требовал все новых и новых расходов. Нужен был шкаф, корыто для стирки, кровать для девушек… Поросенка надо было купить и откормить к пасхе.
Веронка старалась, как могла, всех накормить и отложить на покупки. Неграмотная, она, хотя и считала до ста, но складывать и вычитать могла только на спичках. И нередко, когда все уже спали, Веронка на кухонном столе укладывала длинную змейку из спичек, отнимала, потом снова добавляла. Иногда спички обозначали злотые, но чаще гроши.
Щенсный чувствовал себя в семье лишним, более того — обузой. Потеряв со смертью Сумчака надежду попасть на «Целлюлозу», он пытал счастья на других предприятиях. Ходил к Мюзаму и к Бому, на гвоздильную фабрику Шварца и на кирпичный завод на Фальбанке. Всюду ему отвечали одно и то же: кризис — сокращения — при возможности мы принимаем в первую очередь своих же сокращенных работников. Щенсный вспомнил, что у него в Варшаве живет тетка. Виделись они всего один раз, проездом в Жекуте, но как-никак она ведь родная сестра матери.
— Отпусти меня в Варшаву, отец. Может, я там устроюсь.
Но отец боялся пускать его одного.
Пришла зима. Выпало много снега, и мороз держался крепкий.
В середине декабря по Козлову прошел слух, что в Лодзи арестован Виткевич. Он связался с шайкой фальшивомонетчиков, которые подделывали монеты достоинством в десять, пять и даже в один злотый.
Теперь отец совсем потерял покой. Ведь если Виткевич скажет, кто его снабжал свинцом, то заберут Щенсного. Кто поверит, что парень чист, как слеза? Что он может полезть в драку, может в ярости выкинуть бог весть что, но на воровство не способен, никакой подлости в нем нет.
Старик вскакивал при каждом стуке в дверь — не за Щенсным ли пришли? Но дни проходили спокойно, и ничто не предвещало беды.
В канун рождества отец пришел с кучей новостей.
Во-первых, он принес двенадцать злотых, которые Пандера выдал всем «под елку», по старой фабричной традиции.
Во-вторых, старик Гомбинский собирал на защиту сына. Сын уже поправился, его будут судить, и отец просил помочь деньгами на адвоката.
— Ты дал, отец?
— Дал, один злотый. А больше всех давали «красные». Говорили, что Гомбинский хотя и не был членом партии, но на свой страх и риск боролся против капитала и ему надо помочь.
И наконец, главная новость: Корбалю выдали деньги «под елку» и одновременно сообщили, что он уволен. Уволили всех сортировщиков, которые, как и Корбаль, перешли в вагонетчики. Всего два месяца продержал их Пандера на новой работе, на которую сам же их и сманил. Но что самое удивительное, Корбаль совсем не огорчился, вроде бы даже рад.
— Наконец, — сказал он, — я перестану тянуть эту лямку.
— А где же ты работать будешь?
— Главное не работать, а заработать, — отшутился Корбаль.
Праздники у них прошли спокойно и сытно, как никогда. Даже елка стояла в углу, напоминая о годах скитаний. Ведь на Волге у них всегда было это зеленое деревце, пахнувшее Польшей, а в Польше — не всегда.
На второй день праздника, вечером, отец отправился в гости к Корбалю, Кахна с Валеком — в школу на елку, а Щенсный сидел на кухне рядом с Веронкой, раскладывавшей на столе свой спичечный пасьянс.
— Что ты так смотришь на меня? — спросила Веронка.
— Ты какая-то другая стала. Изменилась за эти полгода. На мать стала похожа.
— И ты теперь другой. В Симбирске я тебя боялась. А теперь ходишь, все молчишь, прямо жалко смотреть… Иногда даже голову втягиваешь в плечи, как отец…
— Видишь ли, в Симбирске все было чужое. Мне было наплевать на все, я только думал, как бы жратву раздобыть. А если приходилось голодать, то все равно не чувствовал ни стыда, ни унижения, тогда голодали все. А тут… Вспомни, как мы ехали. Как в землю обетованную! Все было для меня святым: и родина, и порядки, и поезд… А теперь эти порядки нас гнетут, давят, дышать не дают. Я это вижу, но вот дорогу свою никак не найду.
— Ох, Щенсный, ты доиграешься с такими мыслями… Может, ты уже и в бога не веришь?
— Верю. Он сотворил небо, землю и так далее — иначе откуда бы взялось все это? Но потом перестал заботиться о земле, пустил дело на самотек. Несправедливости кругом полно, и жизнь катится по-дурацки — не может быть, чтобы это бог так все устроил.
— Щенсный, ты должен сходить к ксендзу. Он тебе все растолкует, насчет бога и родины.
— Ничего он не растолкует. Будет твердить о согласии, о духах добра и зла, которые сидят в человеке, о Пилсудском…
— Значит, ты и Пилсудского не уважаешь?
— Почему же? Уважаю. Но с ним получилось, как с господом богом. Он воевал за Польшу, отвоевал ее наконец и ушел в сторонку. А те господа, что вокруг него толкутся, думают только о себе. И еще я тебе скажу…
Щенсный не успел сказать того, что хотел, потому что отец вернулся от Корбаля. Дом у того почти готов. Корбаль уже завозит мебель. Спешит очень, потому что сразу после Нового года свадьба. На свадьбу, конечно, всех их пригласил.
— А угадайте, за каким занятием я его застал? Он рисовал вывеску!
— Какую вывеску?
— Зеленую с золотыми буквами. Сказал, что хочет написать: «Разноторговая лавка. Роман Корбаль с супругой». Относительно супруги он еще сомневается, прилично ли это. Надо, говорит, сходить в город, посмотреть, есть ли на вывесках купцы с женами.
— Значит, он лавку открывает?! Откуда же у него деньги?
— Вот и я о том же спросил. А он смеется. «Теперь, — говорит, — могу вам все рассказать. Профсоюз дал мне на строительство две с половиной тысячи. Больше, чем вам, потому что я им нужен, меня народ охотно слушает. Да Клещ дает за дочкой три тысячи приданого!» Можно начинать с такими деньгами? Можно. А там он увеличит обороты.
— А разве здесь такая лавка будет приносить доход?
— Будет. Корбаль мне все объяснил, хитрец он, каких мало. Главный расчет у него на кризис. Кризис, мол, продолжается, народ из деревни все прибывает и прибывает в Козлово, из города тоже приходят. Козлово растет на глазах. Здесь будут жить тысяч пять, а то и больше. И что же, один Сосновский будет деньгу зашибать? Черта с два. Я, говорит, не хуже его поведу дело!
С того дня у них дома и вообще в поселке только и было разговора, что о лавке Корбаля. Корбаль уже не делал из этого тайны. Свадьба была назначена на шестое января, но Щенсному не довелось на ней побывать, потому что четвертого января объявился Сосновский — второй, разумеется.
Он застал только отца, и сказал, чтобы Щенсный пришел повидаться с ним завтра в шесть часов вечера в будку Карпинского.
— А вы не скажете, зачем вам понадобился мой сын?
— Место для него наклевывается. Хорошее место у одних господ — кучером, барышень возить. Он парень ловкий, смекалистый, к тому же одет что надо, можно его туда устроить, у меня в том поместье дружок работает. А хозяева очень приличные, и денег у них куры не клюют. Он будет там кататься как сыр в масле… Значит, в шесть, вы не забудете?
— Что вы… Как только придет, сразу передам.
Веронка принесла лампу, но отец буркнул:
— Забери… Глаза болят от этой коптилки.
Он продолжал сидеть впотьмах, сжимая голову руками, и гадал, почему Сосновский хочет как раз Щенсного устроить у этих добрых и богатых господ. Не иначе именно там придется парню расплачиваться за все благодеяния. Может, Сосновский велит ночью открыть двери, или украсть ключи от сейфа, или даст в руку нож — мало ли что мог задумать такой бандит. Ему откажешь — будет мстить, спалит, чего доброго. А согласишься — пропадет парень. Золотой парень, самый лучший из всех его детей, хотя об этом никто не знает и никто не поверит даже.
Когда Щенсный вернулся и Веронка, засветив лампу, начала собирать на стол, отец сказал неожиданно:
— Знаешь, сын, я сегодня долго думал о твоих делах. Будь по-твоему. Может, и вправду ты в Варшаве скорее найдешь работу, выучишься ремеслу. Если хочешь ехать к тетке — поезжай, я не против.
— Когда? — обрадовался Щенсный. — Когда мне можно ехать?
— Да хоть завтра. Раз решил, то и тянуть нечего.
Назавтра в семь утра Щенсный вышел из дому в серой кепке, в грязном овчинном полушубке, из-под которого виднелись синие брюки и коричневые полуботинки. За спиной у него был потрепанный немецкий ранец — подарок свояка.
Поезд — как они выяснили вчера — отправлялся в семь сорок. Отец проводил Щенсного до Варшавского шоссе, здесь остановился, обнял, троекратно поцеловал.
— Сынок, что я чувствую, ты знаешь… Всем сердцем, всей душой благословляю тебя… А наказ тебе от меня один: помни, у нас в роду никто в арестантской одежде с бритой башкой не ходил. Такого я тебе не прощу. Помни!
Этот рвущийся, молящий голос звучал у Щенсного в ушах, когда лязгнули колеса, поезд тронулся и покатился влево, под железный мост, к столице, которую ему предстояло завоевать. И, взглянув в последний раз на высоченную трубу «Америки», Щенсный поклялся, что наказ отца он не нарушит. Но нищим тоже не вернется. Погибнет или вернется хорошо одетым, с полным чемоданом подарков для отца и всей семьи. А самый дорогой подарок он привезет Веронке…