Под фригийской звездой — страница 29 из 87

Глава десятая

Тетка узнала Щенсного не сразу, но, узнав, встретила с радушием, высморкав в передник нахлынувшую нежность к покойной сестре. Зато дядюшка, пузатый швейцар городской управы, сухо заявил, что время нынче тяжелое, весьма тяжелое (он любил словечки «весьма», «лишь», «особливо») и пусть Щенсный не рассчитывает на питание у них, да и на жилье тоже…

— Не беспокойтесь, — перебил его Щенсный, — я буду приходить только на ночь. Найду работу и тут же съеду. А спать пока могу вот в этом кресле.

— Работа прежде всего, — смягчился дядюшка, — ладно, кресло мы тебе на несколько дней предоставим.

Так это началось. К тетке на Зомбковскую улицу Щенсный приходил поздно вечером, ночевал в кресле, а утром отправлялся с Праги[11] в совершенно незнакомую ему Варшаву. Ему непонятен был шум ее улиц, ее люди, все время спешившие, как на пожар.

Он обошел сначала столярные мастерские, потом фабрики, конторы по найму — повсюду предлагая свои руки, свои молодые сильные руки. Увы, охотников не находилось. Казалось, мороз, сковавший город, остановил всякую работу.

Спустя две недели Щенсный истратил последние двенадцать грошей на полбуханки черного хлеба. Отец дал ему с собой денег на обратный билет и еще несколько злотых на первое время. «Тетка, — сказал он, — наверняка поможет, не пожалеет тарелку супа или чашку кофе. А если откажет, напиши, я тотчас же пришлю». Но Щенсный не писал. Он твердо решил, что никакой помощи у родных просить не будет: или устроится сам, или погибнет, если уж он ни на что не пригоден.

Съев свой хлеб, он бродил голодный по городу день и другой, а на третий ему отказали от дома. Дядюшка, потеряв надежду, что Щенсный устроится на работу, весьма решительно выдворил его из кресла. Тетка, правда, пыталась вмешаться, говорила, что грех выгонять человека в такой мороз, пусть хоть до утра останется, но Щенсный разобиделся и ушел.

Через мост Кербедзя он перешел на варшавский берег и зашагал вперед, в направлении Королевского замка, мимо колонны Зигмунта, по Краковскому предместью и Новому Святу.

Столица сияла всеми огнями — как в его снах о славе, но не для него. В стеклянных трубках неоновых реклам, сложенных в слова и картинки, переливались разноцветные огни, восхваляя пиво Хабербуша, коньяки Бачевского, мыло «Элида» и пасты с бородатым козлом. По ярко освещенной улице двигалась шумная, нарядная толпа. Отрывисто, нервозно звенели трамваи. Проносились такси, лимузины, извозчичьи пролетки и богатые экипажи с кучерами. Оживленная, сверкающая Варшава вступала в праздничную ночь.

К «Италии» каждую минуту подъезжали машины, выбрасывая дам и господ из мира, похожего на сказку. Все кино, театры, рестораны были переполнены. Везде звучала музыка. Пахло духами, вином и вкусными яствами. Где-то под домами, в подвалах, затаились нужда и непосильный труд. Наверху остались только такие — изысканные, не знающие заботы о завтрашнем дне, жаждущие развлечений или прекрасных иллюзий; и, если бы кто-нибудь крикнул, что там, на улице стоит парень, которого никто не берет на работу, который три дня не ел, — в первый момент это бы восприняли, как карнавальную шутку, стали бы гадать, кто это нарядился таким бедолагой.

Щенсный отвернулся и побежал из фешенебельного квартала туда, где темнее, пустыннее; ему все равно приходилось то и дело бежать или притопывать на месте, чтобы не отморозить ноги в легких полуботинках. Иней оседал у него на ресницах, нос и уши приходилось все время растирать.

На Крахмальной он увидел при свете фонаря вывеску «VII полицейский участок». У входа стоял полицейский. И Щенсному вдруг страстно захотелось попроситься внутрь, в теплую приемную, а завтра пусть его отправят домой. Но при мысли об этом позоре и унижении, о том, как его повезут по этапу, какой улыбкой его встретит Валек и как он снова будет объедать родных, Щенсный пересилил себя и прошел мимо участка; уж лучше помереть на улице, чем жить без цели и смысла.

Возможно, он так и помер бы, все шло к этому, если б не встретился ему человек, который, как в добром старом романе, жестом диккенсовского героя протянул ему руку.

Уже гасли фонари, стук первой телеги разорвал тишину зимнего утра, когда Щенсный заметил, что стоит перед тюрьмой и пялит глаза на запертые ворота. Он вздрогнул и побрел дальше. На углу прочитал табличку «Павлинья улица». Из открытой калитки на него смотрел человек в длинном тулупе. Щенсный повернул назад и остановился у тумбы с афишами. Человек в тулупе пошел за ним и тоже остановился. Щенсный сделал вид, что читает афиши. Незнакомец тоже. Он был седой и румяный.

— И охота вам читать в такой мороз…

Он произнес это сочувственно, но Щенсному послышалась в его голосе насмешка.

— Вам какое дело?

— Какое ни какое, а есть. Вы приезжий? По рюкзаку вижу… Ищете работу?

Щенсный от голода и холода начал терять сознание. Тумба с афишами то раздувалась, то съеживалась. Черные полосы на ней говорили, что со Щенсным худо.

— Убирайтесь вы к черту со своим любопытством. Ничего я уже не ищу!

Он отвернулся и зашагал прочь, но незнакомец не отставал.

— Ну нет, почему же к черту… Ведь я хочу вам помочь, не упирайтесь. Пошли, я тут рядом живу.

Он взял Щенсного под руку и повел в ворота, в сторожку. Железная печка дышала жаром, а рядом стояла ошеломляющая кровать — черная, высокая, как катафалк, с полосатыми перинами.

— Выпейте горячего молока, а я выскочу на минуту в лавку. Позавтракаем вместе и поговорим…

Но поговорить в тот день им не удалось. Едва хозяин вышел, Щенсного от молока, от печки так разморило, что он тут же прямо на стуле заснул.

Проснулся он в постели, раздетый. Хозяин сидел за столом и пил кофе.

— Вы, значит, уже вернулись из лавки? — спросил Щенсный, вылезая из-под перин.

Тот расхохотался.

— Как видишь… Успел обернуться. Знаешь, парень, сколько ты спал? Целые сутки! Но проснулся в самое время: завтрак на столе.

— Должен вас предупредить, что денег у меня нет.

— Да я разве деньги прошу? Я прошу к столу. Эх, парень, парень! Крепко ты, видно, обжегся на людях, если дуешь даже на Бабуру.

Таков был Бабура. Подобрал Щенсного на улице, и Щенсный остался у него в сторожке, не чувствуя себя ни униженным, ни должником.

Бабура был дворником в большом доходном доме. Работы было много, и Щенсный пришелся очень кстати, помогая запирать и отпирать ворота, мести двор, вывозить мусор. Бабура успевал теперь и газету почитать, и поспать после обеда. Он жил один, стряпал сам. Жена давно умерла, дети выросли: один работал землемером в Серпецком уезде, второй проходил практику на фабрике Цегельского.

Им было хорошо вместе. Бабура нашел в Щенсном помощника, а Щенсный при Бабуре отъелся, повеселел.

Но все это не давало ему ни заработка, ни специальности. Проходила неделя за неделей, Бабура говорил: «Пора, парень, пора тебе учиться ремеслу», но ничего не удавалось найти, пока наконец не подвернулось место ученика в мастерской пана Червячека, в конце улицы Лешно, недалеко от Керцеляка[12].

Они спрыскивали это дело в сторожке битых два часа: Бабура — словно пончик под белой глазурью седины, полный, с гренадерскими усами, и Червячек — щупленький, пропитанный денатуратом, прямо корнишончик, замаринованный в политуре, с табачным цветом лица и шеей, свернутой вправо, потому что с этой стороны он тридцать лет строгал доски, прежде чем стать хозяином.

Бабура хвалил Щенсного, а Червячек свою мастерскую. Договорились, что Щенсный получит ночлег, харч и поначалу два злотых в неделю, а там видно будет.

Червячек велел ему нести свою кожаную сумку — ведь парень был уже куплен — и повел на Лешно. В мастерской работали четверо подмастерьев, шестеро учеников и стояли две машины: дисковая пила, которую называли «крайзега», и один небольшой строгальный станок, называвшийся тоже вроде как по-немецки: «обрихт». Было уже темно, но работа кипела.

— Бери фуксшванц[13] и делай шипы. Но смотри, за черту не залезай!

Щенсный делал шипы до вечера. Червячек заколотил по доске молотком, оповещая о конце работы. Подмастерья выскочили как ошпаренные, а ученики получили на ужин по кружке бурды, забеленной молоком, с куском черного хлеба, намазанного для вида тонюсеньким слоем топленого сала.

Когда все ушли, Червячек запер мастерскую и отвел Щенсного в каморку под лестницей.

— Спать будешь здесь. А койку сколоти себе сам.

У Щенсного были ловкие руки, руки мастерового. Не даром он с детства плотничал с отцом, а зимой даже столярничал иногда. Он умел доски склеить и отделать, умел соединять их на фалец. Червячек был им доволен, но Щенсный Червячеком — нет. Тот, во-первых, подгонял с работой, во-вторых, норовил недодать денег, а в третьих, бил. Червячек был мастером старого закала, и ученики у него обалдевали.

Он, конечно, и на Щенсного попробовал было замахнуться, но тот сразу схватил его за руку.

— Нельзя, хозяин. Меня бить нельзя.

— Это почему же? Ты что, лучше других?

— Лучше не лучше, но я сам бить умею. Нехорошо будет, если я вас покалечу.

Червячек задрал голову (Щенсный был намного выше его), прикинул, должно быть, что не справится с этим цыганистым психом, и выдернул руку.

— Пусти… Вот ты какой, большевик, значит?

— Да, такой…

— Ну, смотри у меня, — буркнул он уходя, — смотри, не то…

Что было Щенсному смотреть, Червячек не договорил, но с тех пор больше не замахивался и даже поглядывал с некоторым уважением.

Червячек изготовлял в массовых количествах дешевую мебель для продажи на Керцеляке, где он вместе с тещей открыл магазин с тремя витринами и надписью «Мебель», на втором этаже, прямо напротив обувных рядов. Здесь находила сбыт любая дрянь, лишь бы она стоила дешево и блестела.

Рассказывали, что, опасаясь, как бы компаньонша не обкрадывала, Червячек взял в жены ее единственную дочь. Она была красива волнующей красотой светлой, надменной блондинки, молодая, всего на год старше Щенсного, двадцатилетняя, и уже скупая.