— Слушаюсь, пан генерал.
Не имея сигнальных флажков, Щенсный показал руками.
Генерал спросил, какую еще букву он помнит.
— Я помню всю азбуку Морзе.
— Так-таки всю? А ну-ка просигнальте: «Доставить боеприпасы».
Щенсный тут же промахал.
Генерал в изумлении взглянул на Гедронца.
— Если у вас придурок такой, то кто же остальные солдаты в роте? Одни гении, должно быть, Коперники сплошные, да?
И тут же снова обратился к Щенсному:
— Вы находитесь в поле. Рота расположена вот там. — Он показал на казарму. — Поблизости нет никого. И вдруг метрах в трехстах от вас из леса выходит неприятель, имеющий численное превосходство. Что вы делаете? Покажите.
Щенсный плашмя бросился на землю. Сделал вид что стреляет в неприятеля, отполз назад, и осторожно высунув голову, выстрелил снова. Так, отстреливаясь, он отступал к своей роте.
Генерал был в восторге.
— Хорошо, очень хорошо! Именно так: предупредить роту и отступать к ней. Прекрасно… А если б вас окружили?
— Тогда, пан генерал, я бы пустил в ход штык. Как учил старшина Мотовилло.
— Отлично! Командир роты! Я хочу посмотреть его штыковой бой со старшиной Мотовилло.
Мотовилло, издеваясь над Щенсным начал показывать класс. Но Щенсный, улучив момент, когда он покосился на генерала — все ли тот видит? — нанес ему удар и повалил наземь.
Ошарашенный, багровый от стыда, Мотовилло, вскочил на ноги. Щенсный удалялся короткими прыжками, сдержанный, настороженный, помня: надо тянуть, вымотать старшину, чтобы он обессилел от злости…
Приклады винтовок трещали, сталкиваясь, и тут же отдалялись друг от друга, потому что ловкий солдат уходил, а грузный старшина гнался за ним перед строем застывшей роты.
Щенсный гонял его до тех пор, пока не услышал что тот задыхается. Все его чувства, мысли, энергия сосредоточились как бы на острие штыка, он выждал, улучил мгновение и ринулся вперед с такой силой, что мог бы проткнуть противника винтовкой насквозь.
Мотовилло рухнул наземь. Штык, скользнув по нагруднику, попал в шею. Горлом хлынула кровь. Его тотчас же унесли в лазарет.
— Он дерется с неподдельным азартом, — буркнул генерал, — даже чересчур неподдельным… Почему же, пан поручик, такой отличный солдат ходит у вас в шутовском наряде? Кто здесь дебил, хотелось бы знать?!
Генерал разделал Гедронца под орех, а тот, стоя перед ним навытяжку, только белел и зеленел.
Покончив с Гедронцем, генерал спросил Щенсного, хочет ли он поступить в корпусное унтер-офицерское училище.
— Так точно, пан генерал. Я не хочу попасть отсюда на кладбище.
Генерал вопросительно поднял брови — на кладбище? — но тут же догадливо опустил их.
— Явитесь потом ко мне в штаб. Поручик Гедронец, составьте рапорт по этому поводу.
Когда генерал со своей свитой удалился, а Щенсный вернулся в роту, унтеры никак не могли навести порядок. Ломался строй, потому что люди тянулись, чтобы увидеть Щенсного и хотя бы взглядом поздравить его с успехом! Не удавалось прекратить шепот, унять волнение. Рота, осмелев после победы Щенсного, бурлила, вот-вот могли вспыхнуть беспорядки, а тогда…
Но тут Гедронец нашелся, предупредил:
— Смотрите, как бы вам потом не пожалеть… Генерал-то уедет, а я останусь.
…У нас в полку было два офицера, влияние которых намного превышало их чин: один — майор Ступош, а второй — прапорщик Павловский.
О Ступоше говорили, что он значит больше, чем командир полка, потому что это «их человек» (я тогда понятия не имел о роли «двойки»[17]в армии, думал, что «они» — это просто верхушка генерального штаба).
Так вот, Ступош поговорил с Барбацким, потому что Гедронец в свою очередь был человеком Ступоша, и генерал уехал, а я в унтер-офицерское училище не попал.
Тринадцать лет спустя, в 1944 году, когда я под Каменной разбил Гедронца, он после допроса сказал: «И все же, пан Горе, мы первые вас раскусили…» А я ему на это ответил: «Вы и еще прапорщик Павловский!» Я имел в виду, что Павловский тоже говорил обо мне с Барбацким, но добился лишь того, что меня перевели к нему во взвод…
Во взводе связи у Павловского Щенсный снова встретился с Леоном, и тот все ему объяснил. Действительно, Сташек Рыхлик предупредил его, и Леон опасался Щенсного, но он же не слепой и видит теперь, что это какое-то недоразумение. Такой человек, сказал Леон, холуем быть не может.
А с Гедронцем у них вышла такая «трилогия».
Леон приехал в Сувалки в ту же ночь, что и Щенсный, причем не один, а еще с несколькими парнями из Лодзи. Они зашли в привокзальный ресторанчик, тяпнули по случаю прощания с гражданкой и отправились в казармы в боевом настроении.
По дороге к ним присоединились двое местных и стали рассказывать, в какой гнусный полк они идут, где человека ни в грош не ставят, в прошлом месяце, например, во время учения при стрельбе взорвались гранатометы, более десяти человек погибло; многих ранило; фабрикантам за бракованные гранатометы ничего не сделали и вообще об этом говорить запретили. Так они агитировали до тех пор, пока ребята не завелись и не начали вместе с ними кричать: «Долой правительство фабрикантов и помещиков, долой их армию!»
Тут откуда ни возьмись появился Гедронец, привязался к ним и давай ругать. Ну ребята и обозлились: «Мать твою так, мы покуда еще не у тебя за проволокой, мы еще на шоссе!» Отколошматили его и бросили в канаву.
Об этой истории никто, собственно, не зная. Они молчали от страха, а Гедронец — от стыда. Где это видано — офицер дал себя избить! Но на перекличке он стал высматривать того, кто его больше всех дубасил. А это был один лодзинский парень, штамповщик по профессии. Он-то и проштамповал Гедронцу глаз, потом они сцепились в канаве, Гедронец ему шею поцарапал и хотел потом заполучить его к себе в роту. Ночь была темная, разобрать, кто бил, трудно было, но вот штамповщика, который лицом был похож на Щенсного, он мог рассмотреть и запомнить.
Вначале Леона не слишком волновала судьба Щенсного у Гедронца, Сташек как раз написал о нем такое, что Леон подумал: так ему, мерзавцу, и надо! Но потом он стал сомневаться, в самом ли деле Щенсный такой уж мерзавец. Его терзала мысль, что он расплачивается за чужую вину, а узнав, что майор Ступош надавил на генерала и тот оставляет Щенсного в роте на съедение Гедронцу, Леон не выдержал и обратился к прапорщику.
К Павловскому солдаты часто обращались за советом и помощью. Он называл каждого из них «сынок», хорошо разбирался в людях, а в полку служил со дня его основания. Если б погибло знамя полка, но уцелел Павловский, то — по общему убеждению — полк продолжал бы существовать.
— Наш прапорщик, — хвастали во взводе, — ночевал бы в казарме, кабы не любил почитать и выпить.
Даже об этой слабости говорили не без уважения, будто Павловский пил не так, как другие, и черпал мудрость прямо из рюмки. Книги он действительно читал, как никто другой из офицеров, а что касается выпивки, то этого никто не видел, а Павловский неизменно в шесть утра был уже в казарме. Правда, иногда он бывал задумчив и чаще обычного вставлял палец за воротник, сдавливавший, словно тугой ошейник, набухшие вены немощного уже сердца, — и только по этому признаку можно было догадаться, что прапорщик сегодня прикладывался к бутылке.
Щенсный обязан Павловскому многим, возможно даже жизнью, потому что тот перетащил его из седьмой роты к себе. Тут только он пришел в себя, почувствовал себя солдатом, хотя никак не мог понять, на чем держится во взводе дисциплина, если никого не наказывают? Что ж такое есть в этом прапорщике, почему солдаты его слушаются? Брюшко торчит, лицо одутловатое, под глазами мешки, глазки карие, маленькие, в обращении простой, домашний — единственный такой командир на весь полк.
И все же во взводе связи существовали наказания. Щенсный убедился в этом на случае с Заблоцким. Дело было так.
Леон, несмотря на свой маленький рост, страсть как любил поесть и еще любил крупных женщин. Он повадился ходить к одной вдове шорника, и как на грех башня эта приглянулась также и Заблоцкому.
Однажды на танцах дело дошло у них до драки. Леон удрал, а Заблоцкого «канарейки»[18] привели к командиру полка.
Тот вызвал Павловского и велел подвергнуть Заблоцкого дисциплинарному наказанию.
В седьмой роте назначение дисциплинарных наказаний происходило по ритуалу отпущения грехов. Солдаты докладывали Гедронцу о своем проступке, Мотовилло, заглядывая в книгу, подтверждал, и Гедронец с ходу налагал епитимью: этому наряд вне очереди, того к позорному столбу, следующего на гауптвахту.
Здесь же, когда Заблоцкий промямлил, что избил Клюсевича, Павловский повернулся к нему спиной и принялся вслух гадать, зачем он это сделал? Должно быть, ему плохо во взводе связи, хочется послужить в четвертой или, предположим, в седьмой роте.
Заблоцкий, весь похолодев, слушал, как Павловский советуется со взводом, как с ним быть и почему он все-таки их опозорил?
— Потому что, разрешите доложить, мы за одной бабой ухаживаем, — не выдержал Заблоцкий, — и он ей купил лимонаду!
— Лимонаду! Прекрасно… Нет того, чтобы посоветоваться с кем-нибудь толковым, как к вдове подъехать, нет, он сразу в драку! Позор… Наказать его, что ли?
Павловский думал-думал, затем подошел к Заблоцкому вплотную, прижал животом.
— Нет, — сказал он медленно и внятно, — я тебя наказывать не буду. Если ты солдат, то сам определишь себе наказание! Ведь труса и бесчестного человека ничего не проймет!
И, вконец обалделого, оставил его со взводом.
Это было худшее из наказаний. Заблоцкий видел вокруг себя злые взгляды, слышал разговоры, что прапорщик ужасно расстроен, что из-за одного скота столько шума — из-за одного, который не ценит человеческого обращения.
— Заткнитесь! — заорал наконец Заблоцкий. — Ладно, буду чистить сортир!