Под фригийской звездой — страница 43 из 87

Приближается громадная Добжинская гора, выпятив свой желтый глинистый склон. Старая, пепельного цвета дорога поднимается неуклюже к первым избам на вершине. Городка не видно. Только несколько овинов, несколько хат под соломенной крышей.

Хвостек, стоя в лодке, машет шапкой в сторону правого берега и кричит громко:

— Ого-го-го-о, забирай на середину!

Они загребают вправо. Плоты, соскользнув с отмели, входят на быстрину.

Хвостек сушит весло. Это значит, что они плывут правильно, пусть теперь Висла сама несет. Он садится и зычным голосом запевает:

Что-то за границей

Худо с урожаем…

На плотах дружно подхватывают. Они же из Улянова, столицы плотогонов, знают эту песню:

…польскою пшеницей

Мы их выручаем!

Только двое не поют — Щенсный из Влоцлавека и Перегубка из Пулемца, из Влодавского озерного края.

И мчит нас быстрина

За Краков, за Краков…

Степан достает из кармана штанов кисет, трут и огниво. Угостив Щенсного щепоткой махорки, скручивает себе «цигарку» толщиной с палец.

— Далече, кажуть, на великом окияне…

Махорка жжет, как перец. Седой дымок долго стоит над плотом в тихий час заката. Алеют вылизанные пласты песчаных отмелей, и вода отливает багрянцем. Все знакомо, все памятно с детства: сверкающая, расщепленная в этом месте, как ригель, гладь Вислы, необозримые заросли ивняка — на плетеные кресла, которые пароходы везут и везут в Варшаву, запах реки и небо какое-то особенно светлое… И извечная мужицкая тоска.

— Далече, кажуть, на великом окияне есть остров богатый — Австралия.

На острове том будто бы деревья вечнозеленые и урожай собирают дважды в год. Нету там господ, и нету подневольных. Земля ничейная, паши и сей, сколько сможешь. Замков и заборов народ не знает. Зато, если кто украдет или кого обидит, его сразу всем миром судят и сажают на корабль — пусть убирается в чужие края.

Щенсный знает, что нету на земле острова благоденствия. Всюду примерно одно и то же: грабеж, насилие, подлость. Разрушить надо весь этот мир. Но как разрушить и что вместо него построить — этого он Перегубке пока объяснить не может и поэтому молчит, не перебивает.

— …И чоловик живет тама с бабою в любви и согласии, с дитятками, как Адам с Евою приблызытельно!


Во Влоцлавеке их встретил с лоцманом не Арцюх, как ожидал Щенсный, а молодой писарь Млечарский, тот, который когда-то раздал струги «мужицкой артели» и поставил ее на работу на лесоскладе. Арцюх, рассказывали рабочие, повесился у себя на оконной перекладине.

Млечарский не узнал Щенсного. Проходя мимо него с лоцманом, он остановился на плоту, всматриваясь в воду, нет ли где больной древесины. Он искал жирные глазки смолы, плавающей всегда над гнилью, как нефть. Велел рабочим длинными шестами с крючьями на концах сдирать кору под сучками — здоровы ли, крепко ли сидят. Наконец промерил и оценил десятка полтора взятых наугад бревен из разных вязок. Все было в норме, и они отправились в кассу.

Щенсный пообедал с Перегубкой в соломенном шалаше и сошел на берег в парикмахерскую.

Вернувшись, он скинул рабочую одежду — свой бывший выходной костюм от Сосновского из дорогого бельского сукна. Переоделся во все новое, купленное до армии, почти не надеванное. Правда, вещи попахивали нафталином, но терпеть было можно.

В городе фабричные сирены оповещали одна за другой о конце рабочего дня, когда сплавщики на берегу получили наконец заработанные деньги. Щенсный взял свои тридцать злотых и пошел вместе с остальными к Михалеку на Плоцкую улицу.

Он хотел только чокнуться со всеми на прощание, как положено, и сразу уйти, но плотогоны, облепив столики, принялись выпивать крепко. Заказывали закуски пожирнее да поплотнее, и пробки по команде «О-го-го, взяли!» то и дело летели к потолку.

Хвостек вытащил из футляра гармонь, красные, потрескавшиеся от холода и ветра руки положил на клавиши, тронул меха:

Пропахал до Гданьска

Вислу ты плотами…

За ним все хором — бойко, задиристо, так же твердо выговаривая слова:

…а теперь по-барски

Гуляешь с дружками!

Под общий шум и гомон Щенсный выскользнул в буфет. Купил поллитровку для сплавщиков. В голове слегка шумело. В кармане он нащупал бумажки и серебро, около сорока злотых — что тут жадничать, надо и домой прихватить по случаю возвращения!

— Дайте, пожалуйста, еще пол-литра и кило колбасной смеси, — сказал он Михалеку.

У стойки рядом стоял молодой полицейский в мундире с иголочки, сверкающий, как новая монета. Зашел, должно быть, пропустить рюмку после дежурства.

— Подать на стол?

— Нет, с собой возьму. В Козлове ведь в этот час ничего не купишь.

Полицейский перестал жевать свой бутерброд.

— Вы здешний?

— Здешний.

— Как вы сказали? Где ничего не купишь?

— В Козлове, — ответил Щенсный, засовывая бутылку в карман, а колбасу за пазуху.

— Минуточку. Платите штраф.

— За что?

— За Козлово.

— Не понимаю.

— И не надо, — отрезал полицейский, вынимая блокнот. — Ваша фамилия?

— Достаточно того, что я из Козлова.

— Опять? Пять злотых или три дня ареста!

— Да идите вы… — отмахнулся Щенсный и хотел было уйти, но полицейский схватил его за рукав.

— Стой, мне не до шуток. Штраф плати!

— Не трожь, — тихо процедил Щенсный, — а то я как трону…

Они стояли сцепившись, с яростью глядя друг на друга, но тут Перегубка заметил, что творится.

— Братцы, дак та собака нашего чернавца хапает!

Плотогоны повскакивали с мест.

— Что случилось? Пан начальник, куда вы его?

— В участок. Прошу разойтись. Я тут на дежурстве.

— На дежурстве? А почему без ремешка под подбородком?

Они напирали на полицейского, спрашивая у Щенсного.

— Что ему надо?

— Не знаю. — Щенсный пожал плечами. — Привязался, когда я сказал, что иду домой, в Козлово.

Михалек высунулся к ним из-за стойки.

— Господа, это слово строжайше запрещено. Нету Козлова, есть Гживно.

— Что это вдруг?

— Там есть озеро Гживно, и магистрат дал его название поселку. И очень правильно, господа, Козловский не заслуживает такой чести. Это было даже оскорбительно для города. Простой мужик, мусорщик какой-то…

— Когда мы там в ямах жили, это не было оскорбительно для города? — крикнул Щенсный. — А мужицкое название его, заразу, покоробило!

— Хватит, — перебил его полицейский. — Пошли!

Хвостек шепнул:

— Чеши отсюда!

Щенсный рванулся. Плотогоны расступились, пропуская его, и тотчас сомкнули кольцо.

— Стой!

— Сам ты стой! — огрызнулся Щенсный, схватил свой сундучок, и, подбегая к двери, услышал глубокий, исполненный презрения бас Хвостека:

— Спрячь, начальник, свою игрушку. Хочешь из-за пяти злотых человека убить? Постыдился бы…

На улице Щенсного обдало холодным ветром. В сумерках он в первое мгновение ничего не различал. Но лишь в первое мгновение. Уже в конце Плоцкой улицы отчетливо проступили очертания одноэтажных домиков, сверкающая влагой мостовая, хотя дождя не было, и черная труба «Целлюлозы». Дым стлался низко, клубами вниз — к ненастью.

Около «Целлюлозы» пришлось остановиться, потому что с лесосклада на другую сторону Луговой, в рубильню, мчались вагонетки с кокорами. Из глубины двора доносился грохот бумагоделательной машины. Работала третья смена, фабрика гудела, как днем. Тишиной дышал лишь особняк в саду за железной оградой. В доме кто-то стоял под люстрой, чья-то тень, быть может Пандеры, легла через мостовую, на темное здание администрации.

Когда подняли шлагбаум, Щенсный быстро зашагал дальше, свернул налево, направляясь в сторону улицы Шопена и Варшавской.

У аптечной витрины его внимание привлекла женщина в платке и мужской куртке. Она стояла, держась за медный поручень, согнувшись, беспомощно подняв кверху одно плечо.

— Что с вами? Может, вам помочь?

— Уже прошло. Мне дали капли. Легче стало.

Голос у женщины был слабый, надтреснутый, а лицо ее походило на безжизненную маску — вроде тех гипсовых форм от тарелок на свалке фаянсовой фабрики, но Щенсный все же узнал ее — это была вдова Циховича.

— Вы меня не узнаете?

— Нет.

— Я Щенсный, сын Томаша.

— Да тебя разве узнаешь… Такой детина вымахал.

— Что вы здесь делаете?

— Шла вот домой, и вдруг дурно мне стало. Сердце словно бы тисками сжали.

— А сейчас?

— Сейчас вроде лучше.

— Тогда пошли вместе. Возьмите меня под руку и пойдем потихоньку.

Они двинулись медленным шагом.

— У меня стирка была большая. Наверное, поэтому. У Корбалей.

— А что, Корбаль разве не в Козлове живет?

— Корбаль теперь большой барин. Открыл второй магазин, там и живет. На улице Святого Антония, рядом с площадью, где Пандера каменный дом строит.

— Оба, значит, зашибают деньгу… А что с первым магазином? Корбаль его продал или держит?

— Держит. Золовка там заправляет. И приказчик. Корбаль только присматривает. А сидит все больше в новом магазине на улице Святого Антония. Ну и для политики ему нужно время. О нем даже в газетах пишут. Он член правления.

— У хадеков?

— Нет, в Союзе торговцев. С хадеками он порвал, поддерживает правительственный блок.

Они шли по Варшавскому шоссе, скупо освещенному фонарями, вдоль Нового кладбища.

— А как там у нас? Много народу прибавилось?

— Пять тысяч, говорят, а может, и того больше. Ты Козлова не узнаешь. Улицы появились, лавки. Раньше у нас был только Сосновский, потом — Корбаль, а теперь еще Пачковский, Свидзяк, Пискерская, Кендзера… Много лавок.

С хорошей карты пошел Корбаль. Поставил на Козлово пять лет назад. Кризис, говорил он, выгонит в Козлово людей из города и деревни; поселок разрастется, нужны будут магазины… Ну и стали нужны, появились. Облепили бедноту, как клопы.