Под фригийской звездой — страница 44 из 87

— А Сосновские?

— Один только остался. У заставы. Второго Сосновского, говорят, воры где-то убили. Но первый жив, торгует, конечно. Он теперь староста вместо Козловского. А тот как ездил, так и ездит с пряниками по ярмаркам. Лошадью, правда, обзавелся. И Козлово уже не Козлово, а Гживно.

Это случилось на собрании. На каком, она точно не знала. Речь шла о канализации. И о том, чтобы во Влоцлавеке провести газ. Когда уже все обговорили, где что должно быть, взял слово Кемпинский, шорник с «Целлюлозы». «Вы забыли, господа, о самом главном районе, о Козлове!» Все возмутились, как он смеет такое говорить: главный район! Некоторые даже затопали: «Смутьян!» Но один капитан и еще кто-то поддержали Кемпинского, что, мол, Козлово действительно самый крупный район во Влоцлавеке. Почему магистрат о нем не заботится? Капитана нельзя было обозвать смутьяном, начали обсуждать вопрос о Козлове и приняли ряд решений. Переименовать. Старостой назначить Сосновского, он задолжал городу проценты с мыта, пусть отработает на должности старосты. В Гживне построят деревянную часовню, а поблизости, на Плоцкой улице, — каменный костел и богадельню под покровительством Одиннадцати тысяч дев.

— А канализация?

— Об этом что-то не слыхать. Мы, как прежде, ходим на Лягушачью лужу.

Они подошли к Козлову — или по-новому к Гживну, — к городской заставе. Вдова, видно, устала от ходьбы и остановилась, прислонившись к фонарю.

— Дома тебя, боюсь, не узнают, — говорила она, разглядывая Щенсного. — Ты возмужал и одет шикарно. Видать, тебе хорошо живется.

— Ничего. Грех жаловаться.

— А что ты делал в Варшаве столько времени?

— Вначале учился на столяра, потом взяли в армию. В армии тоже все шло хорошо. Я мог остаться, стать кадровым военным.

— Почему же не остался?

— Потому что на гражданке я больше зарабатывал. Имел хорошую должность в Страховой кассе.

Щенсный врал напропалую. Пусть соседка знает, что ему хорошо жилось, что он вернулся не с пустыми руками. Пусть это дойдет и до других соседей, чтобы отец не вызывал у них жалости.

Но вдова слушала равнодушно. Жизнь так ее вымотала, так заела нищета, что даже зависти не осталось.

— Ну пошли. Пусть твои поскорее обрадуются; да и меня ребятишки заждались.

Они начали спускаться в библейскую долину, где люди прятались в «ковчегах».

— Теперь ты иди за мной, — посоветовала вдова, — а то не найдешь дороги домой.

И в самом деле, Щенсный в темноте заблудился бы в этой кротовине. Вместо прежнего десятка стояли сотни изб и лачуг. Были заборы и проволока, были сараи, как щели, улочки, как пещеры, как окопы.

— Здесь живет Шклярский, с канатной фабрики… Здесь Домб от Мизама… Сейчас будет моя хата, а ваша напротив.

Они добрались наконец до хибарки, в которой жалобно всхлипывал ребенок.

— Франек, должно, опять избил, черт бы его подрал…

Вдова сняла ремень, которым была подпоясана куртка, и ушла без слов, ко всему равнодушная. Мать, вынужденная бить, потому что сама бита. Женщина, вынужденная жить, потому что живы дети…

Отчий дом смотрел на Гживно освещенным окном. Складный домик, чувствуется, что сделан умелой рукой. Все в нем ровно, хорошо подогнано, все, как отец мечтал, даже шпингалеты есть в окнах и дверь, как полагается, филенчатая.

Семья сидит за столом: отец совсем лысый, высохший, с поседевшими усами. Валек уже в призывном возрасте, жених; за Кахной, должно быть, давно парни бегают, хохотушка с ямочками… А Веронка по-прежнему всех опекает, и только глубже стала у нее морщинка между бровями.

Можно войти. Все, как думалось когда-то: увидев мир, кое-чему научившись, он возвращается к своим. Прилично одет, везет подарки: теплый джемпер отцу, серебряный карандаш Валеку, бусы Кахне и самый дорогой подарок Веронке — отрез на платье. И никто не узнает, как тяжело все это досталось. Что уезжать было незачем и что вернулся он не ради родных, не для того, чтобы здесь хорошо устроиться, не для того… Об этом лучше не говорить, а то родные испугаются, начнут Щенсного умолять ради всего святого пойти к ксендзу и поучиться уму-разуму!


Когда они его уже расцеловали и оглядели со всех сторон, когда в ответ на беспорядочные вопросы он рассказал им примерно то же самое, что вдове Циховича, и добавил, что никуда не уедет, останется, ибо всюду хорошо, но лучше всего дома, после всего этого за ужином Кахна вдруг хлопнула в ладоши:

— Щенсный, у тебя что-то есть.

— Если и есть, то не про твою честь. Ты свои бусы получила.

— Да я не об этом! Ты что-то скрываешь. И весь ты такой…

— Какой?

— Такой важный! Смотришь неподвижно, будто тебе моргнуть трудно, и улыбаешься странно, углом рта. Загадочный господин!

Валек снисходительно слушал ее болтовню, играя автоматическим карандашом, отец ничего не замечал, радуясь возвращению сына; но во взгляде Веронки был тот же вопрос, что и у Кахны: почему ты такой каменный? В этом что-то есть!

— Скажи, — приставала Кахна, — может быть, ты женился в Варшаве? У тебя был роман?

— Целых два. Но одна была ужасная болтушка, и я не захотел на ней жениться, а вторая говорила, что сперва нам надо выдать замуж Веронку.

— Ну, тогда быть тебе старым холостяком. Она ждет, пока ей ксендз Войда сделает предложение.

У Веронки потемнело лицо.

— Дура…

Она сгребла со стола тарелки и ушла на кухню.

— И что ты за чушь городишь? — обругал Кахну отец. — Думать надо!

— Но ведь это правда, — защищалась она. — Ни одну проповедь не пропускает, а в костеле стоит и таращится, как пресвятая дева на своего возлюбленного.

— Во-первых, у пресвятой девы не было возлюбленного, а во-вторых, не сплетничай и не смейся над религиозными чувствами.

Замечания Валека, в особенности же манеру, в какой оно было высказано, его холодного высокомерия Кахна стерпеть не могла, возмутилась, и Щенсный попытался обратить в шутку начавшуюся ссору.

— Чем кивать на других, лучше признайтесь: у самих небось романы?

Оба — как оказалось — были для этого слишком благоразумны. Кахна сказала, что у нее в мыслях нет заводить романы, ей прежде всего надо встать на ноги. С января, когда они кончат выплачивать ссуду за дом, у них будет на семнадцать злотых больше, отец добавит еще три, и Кахна поступит на коммерческие курсы, потому что мужчины ценят теперь только независимых женщин, имеющих специальность. А Валек просто улыбнулся при мысли, что он мог бы жениться, будучи всего-навсего поливальщиком.

— Ты работаешь в варочном цехе? — спросил Щенсный. — Я никогда не был внутри. Расскажи, что вы там делаете?

Ему это действительно было интересно, но в ту минуту он спросил скорее для того, чтобы расшевелить брата, потому что Валек обожал объяснять, поправлять, поучать.

— Вначале, очистив варочные котлы, мы их наполняем древесной стружкой. — Валек старался подражать Муссу, начальнику бумажного цеха, который всегда говорил обстоятельно и внушительно. — Каждый котел вмещает сто или полтораста кубометров стружки, потому что есть котлы поменьше и побольше, старые и современные. Я после механического училища работал как раз несколько месяцев засыпщиком и кидал сверху вилами стружку в котел. Теперь я открываю краны после варки, пускаю воду и поливаю из шланга, чтобы сошла вся грязь и газы.

— Ладно, но каким образом вы получаете целлюлозу?

— А таким, что мы древесную стружку заливаем щелочью. Щелочная помпа бьет больше часа, доводя давление до двух атмосфер. Тогда кричат: «Помпа готова!» — и пускают пар. Давление поднимается до пяти атмосфер, а температура до ста сорока четырех градусов, смотря какую ты хочешь получить целлюлозу — мягкую или твердую. Мягкую целлюлозу — на пергамент, на вискозу и гербовую бумагу варят дольше, от тринадцати до четырнадцати часов, при ста сорока градусах и выше, а твердую — меньше и на несколько градусов ниже. Все время снимают пробы и делают анализы, пока мастер не даст команду пустить газ. Газы отводят в серный цех, жидкость спускают низом в спиртовой цех, чтобы оттянуть спирт, в котлах же остается только целлюлозная масса. Потом ее разными способами полощут и отбеливают, и лишь после этого подают в машину. Жаль, что ты не видел. Это только так говорится: «машина». Это целая цепь машин! Колоссально! Автоматы по всему цеху, один за другим, надо только присматривать за ними. Масса там течет, как вода на мельнице, днем и ночью, непрерывно. На одном конце цеха ты видишь жидкий поток, вроде манной каши, а на другом — уже целлюлозу. Готовые листы на валках как белый картон.

Наконец Щенсный заметил, что у брата что-то в душе шевельнулось. Значит, есть вещи, о которых он способен говорить с увлечением, теряя свое обычное равнодушие и надменность. Сказал «колоссально!», и его бледное лицо чуть порозовело — парень влюблен в автоматы.

— Пойду туда помощником машиниста, а потом…

Он не договорил. Захлопнул перед самым носом дверь в цех, о котором втихую мечтал.

— Потому что в варочном цехе теряешь здоровье. Газ душит, — пояснил Валек снова усталым, равнодушным тоном. — Домой прихожу отравленный, даже есть неохота, никакого вкуса не чувствую.

Отец торопливо вмешался:

— А ведь все делаем. Не жалеем. Что только полезно при этих газах, яблоки или сливочное масло — все покупаем. Когда бывают дешевые лимоны, то Веронка ему иной раз и лимон купит.

— Тогда, может, овчинка выделки не стоит. Сколько ты получаешь?

— Девять с половиной злотых.

— Неплохо. На два злотых больше, чем отец.

— Что ты, намного больше. Не то время, сын. Мне теперь дай бог шесть злотых принести. Уменьшили нам сдельную плату.

— Сильно?

— Сильно. Злотый шестьдесят осталось за метр.

Щенсный присвистнул.

— Помню, боролись за два пятьдесят, вы согласились на два двадцать, а потом вам и это урезали. Шестьдесят грошей с двух двадцати, это сколько будет? Около тридцати процентов, чуть поменьше… Недурно вас Пандера обштопал!

— Не Пандера, — поправил Валек, — а древесная война с Германией.