Под фригийской звездой — страница 47 из 87

А назавтра по Влоцлавеку прошел слух, что разъяренные охранники ворвались в камеры, избили политзаключенных до потери сознания, а Сливинского и Пепляка забили насмерть. Ночью собираются их похоронить тайком на загородном Дзядовском кладбище, возле шоссе на Венец — Здрой.

С вечера на Дзядове уже стоял пикет — около двухсот партийцев, молодежи и сочувствующих. Ночь была темная. Чтобы не замерзнуть, они все время ходили, лавируя между крестами и свежевырытыми могилами. В темноте то и дело наталкивались друг на друга, лиц не было видно, отовсюду доносились голоса, так что моментами, особенно когда дул ветер, казалось, будто их миллион, а между тем, как уже говорилось, их было не более двухсот.

Те, кто жил неподалеку, водили к себе по несколько человек погреться. Каждый час другую группу. Менялись.

Так они дежурили до утра, чтобы как подобает похоронить погибших товарищей, но тела так и не привезли. А на рассвете пришлось разойтись.

Потом узнали со всей достоверностью, якобы от сержанта Папроцкого, что Сливинский и Пепляк действительно зверски избиты, но живы. Созвали в городе массовку, на этот раз не очень удачную, потому что тотчас нагрянула полиция.

Но все это не пропало даром. История с избиением стала известна во Влоцлавеке и за его пределами, о ней писали в Польше, потому что писали за границей, а за границей потому, что товарищ Ева Любарт переписывалась с друзьями, учившимися во Франции и в Бельгии, и они опубликовали в печати ее письмо о бесчинствах, чинимых во Влоцлавеке. В Париже и Брюсселе состоялись демонстрации протеста у польского посольства, демонстранты кричали, били стекла, но Щенсный узнал об этом только полгода спустя, когда он встретился с товарищем Евой там же, в Дзядове, на этот раз при совершенно иных обстоятельствах.

Но тогда, то есть в декабре, Щенсному жилось после этих событий спокойно, без особых происшествий.

Он начал подбрасывать строгалям запрещенные издания. Осторожно, исподтишка: то положит на верстак, то между бревен, подготовленных к завтрашнему дню, то сунет в карман пиджака, висевшего на крючке… По всему лесоскладу, то в одной, то в другой артели.

Сдружился он с Баюрским и Гавликовским, работая с ними вместе и читая им вслух «Красную помощь» или «Красное знамя»[24] (им больше нравилось слушать, чем читать самим). Гавликовский слушал молча, давал деньги на политзаключенных, но сдвинуться со своего чердака с птичьей рощей не хотел. Баюрский, наоборот, рвался к делу. Его распирали молодая сила и совершенно невероятная любознательность. Чтение открыло им глаза на то, что до сих пор они жили, как слепые кроты.

Они хотели купить книги на рождественские премиальные. Рассчитывали получить по двенадцать злотых, столько, сколько получил к празднику отец пять лет назад, перед отъездом Щенсного в Варшаву. Но вот пришел сочельник, и, кроме обычного заработка, им не выплатили ничего. Щенсный поинтересовался, что случилось с деньгами «под елку», и узнал следующее.

В двадцать третьем году несколько человек рабочих пошли с рождественской облаткой к директору Мошевскому. Мошевский, переломив облатку, отвалил каждому по сто злотых.

Тогда Кароляк созвал общее собрание коллектива и обрушился на подхалимов, сказал, что это позор для рабочего так пресмыкаться перед капиталом и брать подачки. Администрация должна к празднику выдавать премию всем рабочим!

На следующий год к Мошевскому никто не пошел, и тот всем без исключения прибавил к празднику по двенадцать злотых.

И так повелось. Пандера не стал нарушать эту традицию, и поэтому отец получил тогда рождественские премиальные.

Но тут хадеки начали мутить воду: как же так, мол? И мне, и тем из мужицкой артели — одинаковая премия? Я двадцать лет работаю на «Целлюлозе», а этот вон без году неделя как появился!

И с тех пор Пандера выдает премию только старым рабочим, главным образом хадекам.

Так Щенсный ничего не получил к рождеству от администрации, но зато Рыхлик принес ему «Коммунистический манифест».

— Скоро праздники, будет время — почитайте.

И на всякий случай добавил:

— Книга не запрещена, каждый может купить ее в магазине, но для коммуниста она запрещена. Если начнут искать улики и в аккурат найдут «Манифест», это будет улика.

Щенсный почитал книгу раз и другой. Начало звучало совсем как стихи:

«Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма. Все силы старой Европы объединились для священной травли этого призрака…»

Дальше пошло не так гладко. Тут была полемика с кем-то из прошлого столетия. Незнакомые проблемы, трудные слова, хотя смысл, если вдуматься хорошенько, получался простой: на том, в какие отношения вступают люди в процессе труда, держится все: культура, политика и власть. Господствующие классы меняются, и конец ясен: пусть имущие классы трепещут перед коммунистической революцией!

Щенсный выписал на листочках непонятные слова и понятия, такие, как «фаланстер» или «идеи немецких философов», но когда он попросил Рыхлика объяснить, то оказалось, что тот не знает «Манифеста», хотя и распространяет его. Он едва читал и вообще знал гораздо меньше, чем Щенсный. У него и речь была неграмотная, корявая… неправильно произносил многие слова и совал невпопад свое «в аккурат».

Не к кому было обратиться со всеми вопросами. Конечно, были во Влоцлавеке умные, образованные товарищи. Щенсный о них слышал. Но ни с кем не встречался и никого, кроме Рыхлика, не знал.

У нас действовал, например, Олейничак Францишек{4}, который сорок лет отдал революционному движению, был на каторге, потом, при санации[25], сидел в тюрьмах и в конце концов погиб в газовой камере. «Совесть и ум влоцлавецкого пролетариата» — так о нем пишут теперь, по-моему, все еще слишком мало и как-то без понимания. Этого недостаточно — назвать улицу чьим-то именем! Что из того, что рабочий прочтет табличку «Улица Францишека Олейничака», если он молод и не знает, каков был в действительности товарищ Олейничак. Я знал о нем тогда то же, что и всех что он непреклонен, умен, не выносит подлости и никогда не врет, даже перед судом. Если он не мог судьям сказать правду, то говорил: «Этого я вам не скажу». Он ничего не боялся и был всегда готов ко всему. Даже судьи, судившие его, встречаясь с ним потом на улице, здоровались первыми.

Или вот бабуся Слотвинская{5}. В мое время она была представителем «Красной помощи» по Куявскому округу. Во Влоцлавеке каждый знал, что, если нет денег на передачу, на защитника, надо обратиться к бабусе Слотвинской. Еще я хочу здесь сказать — а то, может, потом не представится случая, — что она спасла мне жизнь в 1943 году, мне и еще нескольким товарищам, чьи адреса гестапо хотело от нее получить во что бы то ни стало, но она никого не выдала и умерла от пыток в бывшей фабрике Грундлянда, в той комнате, где теперь Красный уголок.

Вообще в то время работало много товарищей, которые хорошо служили делу рабочего класса во Влоцлавеке, например Перликовский Юзеф. Это он сделал Марусика коммунистом, когда они вместе работали на «Целлюлозе», в погрузочной, лет за десять до моего вступления в партию. Перликовский, сидя по тюрьмам, учился и был очень образован. Еще не будучи с ним знаком, я слышал, что он потрясающий оратор. Однажды он пришел в театр на предвыборный митинг санации. Один против всех полковников, председателей, ученых. Стер их в порошок, те поубегали, а он остался в зале с массами.

Рыхлик, который всегда тараторил, глотая слова, боясь, что ему не дадут договорить, шепелявый Сташек Рыхлик все бы отдал за то, чтобы быть таким оратором, как Перликовский!

Рыхлик в то время вроде бы уже доверял Щенсному, но не до конца. Может, у него все еще болел нос, а может, иначе нельзя на подпольной работе — Щенсный не знал.

«Немного задавака и азартный этот Сташек, в карты готов играть ночь напролет, — подумал он про него. — А так парень хороший, хитрый, на подпольной «технике» собаку съел».

Поворотным пунктом в их отношениях была операция «Три Л…».

Щенсный понятия не имел о том, что предстоит такая операция. Просто в середине января они встретились у Гавликовского вчетвером: сам Гавликовский, Щенсный, Баюрский и Рыхлик. Рыхлик принес литературу, и сначала они слушали биографии, которые Щенсный читал под птичий гомон, потом Рыхлик объяснял им, как мог, три тезиса Ленина о диктатуре пролетариата.

Несколько дней спустя, 20 января, Рыхлик сказал Щенсному с глазу на глаз:

— Завтра годовщина смерти Ленина. Хорошо бы флаги закинуть. Пойдешь со мной?

— Почему бы и нет.

— Учти, если сцапают, будешь куковать три года за решеткой.

— Ну и покукую… Ты все думаешь, что у меня это минутное настроение… Ведь четвертый месяц уже!

— Тогда приходи к десяти к «Солнцу».

В десять они от кино направились к вокзалу.

— Мы идем на Кокошку, — сказал Рыхлик. — Флаги принесут ребята с Кокошки. Для них я Аккуратный. Тебе тоже нужна кличка.

— Пусть будет Горе, — сказал Щенсный, подумав.

— Хорошая кличка. Товарищ Горе… Лучше моей, ей-богу. Как ты это придумал?

— Меня когда-то уже так называли. В детском доме в Симбирске, ведь в Симбирске Ленин родился, и завтра как раз его годовщина… Значит, все сходится. Я даже домик тот видел, где он родился, но тогда меня это не интересовало.

За железным мостом, по ту сторону линии, их ждали два парня с Кокошки. Один пошел со Щенсным, второй со Сташеком. Закинули флаги на провода в темном квартале, разрытом, как свалка, и чуть припорошенном снегом.

Закончив, они снова встретились и смеялись, вспоминая, как Аккуратный спугнул из-под стенки школьниц с малярными кистями.

У Щенсного оставался еще один флаг. Он достал его и замахнулся было, как вдруг из-за угла вынырнули двое полицейских.