Женщины в панике повскакивали на сцену. Дерущимся стало просторнее.
— Оркестр, — гаркнул Кубяк. — «Первую бригаду»[26]!
В костер мы бросили… вас, лизоблюдов…
Оркестр наверху грянул бойкую мелодию, внизу ее подхватил хор мужских голосов, и под звуки этого марша — раз-раз — шпиков согнали в кучу и толкали к грузчикам у выхода. Тщетно Картуз, приняв командование после Пелище, пробовал навести в своих рядах хоть какой-то порядок, чтобы благополучно ретироваться. Капелянчик меланхолически брал за шиворот одного за другим и небрежно швырял в вестибюль, откуда футболисты вышибали их за дверь, рылом на тротуар.
— У тебя нет платка? — спросил Сташек: кровь с рассеченного лба заливала ему глаза.
Они на мгновение отошли в сторону, и тут Сташек заметил, что Гомбинский дерется на стороне шпиков, вернее, орет спьяну и машет кулаками. Кто-то его треснул, он покатился к стенке и налетел на Боженцкую.
— Нализался, язви его мать… Давай, забери его, а то…
Они подбежали. Гомбинский с жалким видом повис на Магдиной руке.
— Отодвиньтесь, Магда.
Боженцкая отошла на несколько шагов от запасного выхода. Это была двустворчатая застекленная дверь. Щенсный со Сташеком нажали. Что-то снаружи со звоном упало на каменную плиту. Они выкатились в ночную тьму в палисадник.
— Зараза! — Сташек тряс Гомбинского, схватив его за лацканы пиджака. — С кем ты пил, дрянь ты эдакая, с кем?
Щенсный не хотел вмешиваться в это дело. Сташек водил дружбу с Гомбинским, играл с ним в карты — пусть сам разбирается со своим дружком.
Он наклонился посмотреть, что упало, когда высаживали дверь, и вдруг заметил, как Гомбинский полез в карман. Сверкнуло оружие, но Щенсный тут же огрел Гомбинского поднятой с земли железкой.
— Вот как? — Сташек, изумленный, поднял пистолет. — С оружием на меня?
Щенсный только раз и стукнул: Гомбинский весь согнулся и стонал, прижимая к груди перебитую руку.
— Сейчас ты лыка не вяжешь… Завтра поговорим. Но раз ты такой бедовый, то обычным путем мы тебя не выпустим. Сигай через забор!
Но Гомбинский этого сделать не мог. Пьяный, он неуклюже подтягивался на здоровой руке и снова срывался. Тогда Сташек со Щенсным его подсадили и перекинули на ту сторону.
Они выглянули из-за частокола. Входная дверь как раз захлопнулась за последней партией вышибленных. Они теперь на мостовой отряхивались, приводили себя в порядок. Гомбинский лежал неподвижно у забора. Сташек немного остыл, ярость, видно, в нем улеглась, и он сказал:
— Уходи давай, а то тебя отведут в участок. Ступай домой.
Гомбинский повернул к нему бледное, разъяренное лицо и крикнул:
— А ну, отдай! Отдай пистолет!
— Тише, идиот, могут услышать…
— Пусть слышат! У меня разрешение есть! Я вас всех перестреляю!..
Притаившись за забором, они слышали, как он шарит, ищет камень. Нащупал. Кинул.
— Коммунист! Аккуратный — коммунист!
Где-то зазвенело стекло. Щенсный со Сташеком вздрогнули, словно камень попал не в стекло, а в них. Ведь даже пепеэсовцы, даже уважающие себя хадеки держали это слово при себе. Вслух говорили — «красный». Потому что назвать кого-нибудь коммунистом — все равно что выдать его в руки полиции. А Болек крикнул на всю улицу, да к тому же еще назвал и кличку Сташека, тыча в него пальцем.
Из главного входа выскочили дежурные, шпики дали деру. Гомбинский потащился за ними, но догнать не сумел. Он поднял кверху кулак, кляня то их, то Сташека, и двинулся вперед.
Сташек взглянул на Щенсного, Щенсный на Сташека. Оба думали об одном: провокатор, проболтался спьяну.
Сзади, из зала «Маккавеев», послышался голос Кубяка:
— Оркестр, вальс! — все в полном порядке, вечер продолжается!
Город давно уже спал. Было начало второго, только что часы с пожарной каланчи на Жабьей улице коротко и звонко напомнили о себе один раз. Крулевецкая улица была пустынна, шатающаяся тень Гомбинского скрылась за углом Стодольной.
Сташек сунул в карман пистолет и полез на забор. Щенсный поднес к глазам железку, которую он держал в руках. Это был полуметровой длины гвоздодер. Он прикинул вес — килограммов пять будет — и полез за Сташеком. Спрыгивая, увидел в палисаднике, возле застекленной двери, Магду, глядевшую в его сторону.
— Ты знаешь Боженцкую? — спросил он, догнав Сташека. — Какая она?
— Боженцкая? Обыкновенная… Возвращайся на вечер. Мне надо… объясниться с Болеком.
— Обязательно сейчас?
— Завтра он протрезвеет, вспомнит, что проболтался. И начнет сыпать. Завтра будет поздно. Надо сегодня…
— Ну, раз надо, то пошли вместе. Вдвоем все же легче.
— Нет, ты возвращайся. Тебя это не касается. Я сам с ним справлюсь. Это мое дело…
Сташек говорил с трудом, не разжимая челюсти, будто жестоко мучаясь зубной болью.
— Моя вина. Я его привел… Да еще насчет Юлиана проговорился. Вчера, знаешь, за картами. Черт возьми, вдруг он запомнил?!
Он остановился пронзенный болью, отчаянно тряся головой, готовый биться об стенку с отчаяния.
— Двадцать лет берегли Юлиана, двадцать лет! В Сибирь шли, на Павяк, во Вронки — лишь бы он делал свое дело. И вот теперь из-за меня…
— Но ведь еще ничего не случилось. Сейчас избавимся от Болека, и точка. В таких вопросах нечего мудрить, иногда лучше всего действовать именно так, очертя голову. Стукну его сейчас этой головоломкой — никто и не узнает.
— Головоломка в самый раз, — согласился Сташек, осмотрев гвоздодер (спокойствие Щенсного действовало на него благотворно). — В самый раз, но только я это должен сделать сам, один, на свой страх и риск! Опять-таки, если поймают — конец. Придется принять смерть, как Хибнер[27].
— Что ж, если из-за него, ты говоришь, может быть крупный провал… то придется рискнуть. Пошли. Не о чем говорить.
Какое-то время они быстро шагали вперед. Сташек молчал, очевидно обдумывая план действий, потому что, едва замаячил впереди неясный, окутанный мраком силуэт Гомбинского, он зашептал лихорадочно, решительно:
— Он пойдет по Луговой, иного пути нету, там я его прихлопну. А ты беги к глиняному карьеру, к бондарному сараю, рядом с его домом. Вдруг у меня не получится, кто знает, тогда он пойдет здесь, в аккурат выйдет прямо на тебя.
— Ладно, проверь только, заряжен ли пистолет.
Сташек начал ковыряться, выругался вполголоса:
— Как эта штука открывается?
— Надо, наверное, снять с предохранителя, — заметил Щенсный. — Дай сюда.
Он в темноте коснулся пальцев Сташека, дрожавших, холодных, как сталь пистолета, потом нащупал ладонью широкую, удобную рукоятку, срезанный курок с мелкой насечкой, предохранитель под большим пальцем… Узнал: австрийский стейер. У Павловского был такой же. Однажды в Румлёвке тот дал ему пострелять по мишени с двадцати метров… Надежное оружие.
— Все в порядке. Семь патронов в обойме, восьмой в стволе… Ты когда-нибудь стрелял из пистолета? Нет? Тогда меняемся. Бери железку и дуй к карьеру… Только мигом, черт возьми, смотри, он уже сворачивает!
Спорить было некогда — Гомбинский вкатывался на Луговую, — Сташек бросил только:
— Потом возвращайся на вечер как ни в чем не бывало… — и помчался вниз, к Висле, чтобы оттуда огородами выйти к сараю, за которым он сможет порешить Гомбинского, если здесь не получится.
Щенсный поспешил за Гомбинским, обогнал его, идя по противоположной стороне улицы, и зашагал вперед, к шлагбауму на железнодорожной ветке около «Целлюлозы». Кругом не было ни души, ни звука, кроме шуршания в дробильне, где огромный камень перетирал дерево в серую массу для газетной бумаги. И казалось, что стройное здание дрожит, подтачиваемое мышами.
Фабричный забор скрывал надежно. В его тени можно было двигаться навстречу Гомбинскому, но тот словно сквозь землю провалился. Чистая, сверкающая лента улицы убегала во мрак.
Рукоятка пистолета стала мокрой от пота. Щенсный вытер ладонь о подкладку кармана, сделал еще несколько шагов и вдруг увидел под фонарным столбом склоненную голову. Обхватив фонарь руками, Гомбинский тупо смотрел себе под ноги, на все, что осталось от гулянки.
Щенсный содрогнулся. Гадость… Одно дело — бороться, имея перед собой грозного противника. А тут приходится в Болека стрелять в тот момент, когда его рвет: стрелять за нелепое подличанье, за измену. Как заразу… В ухо стреляли полковых лошадей, заболевших сапом.
— Горе, жалкая кличка… Кличка, мать твою!.. Отдай пистоль, а т-то…
— Получай, провокатор!
Выстрел грохнул, как орудийный залп. В клочья разорвал тишину, и осколки этого грохота долго замирали вдали.
Он швырнул пистолет Гомбинскому под ноги, прямо в лужу, и Гомбинский, отпустив фонарь, мягко скользнул на тротуар, словно желая его поднять.
Щенсный, не теряя головы, побежал на цыпочках, по газону между забором и краем мостовой, к углу Луговой и Дольной, потом через площадку, где высились груды кирпича. Петляя по территории строительства, под густым покровом темноты, которая здесь, среди кирпича, была совсем черной, он выскочил на Стодольную, отряхнул ботинки и быстро зашагал к клубу «Маккавеев», чтобы поскорее смешаться с толпой посетителей. Пусть видят, что он был на вечере до конца, в случае чего у него будут свидетели.
На полпути его хлестнул сзади далекий, пронзительный свист. И тут же раздался встречный, со стороны «Маккавеев». Двое полицейских, свистя, бежали на выстрел, один с рынка, второй с Крулевецкой.
Щенсный прильнул к стене, дома здесь стояли плотным рядом, нигде ни проема, ни выступа, все ворота закрыты… Полицейские, задний и передний, вот-вот сойдутся, схватят его в пустом коридоре улицы. «Несчастливый для тебя час — последний час ночи, когда еще не поют петухи…» Его охватила дрожь и злость на себя: зачем было бросать пистолет?! Так бы он защищался и по крайней мере погиб в бою — это все же лучше, чем быть расстрелянным или повешенным. Ведь за такие дела иных приговоров не бывает.