Под фригийской звездой — страница 54 из 87

Минуты тянулись лениво, без движения и звука, время дремало, укачанное ровным дыханием. За окном робко брезжил серый городской рассвет.

Кровать скрипнула. Девушка приподнялась на локте. Лицо у нее было внимательное, сосредоточенное. Щенсный спал на спине, раскинув руки, как утомленный работой мужик. Носище торчал кверху все с тем же вызовом, но черты лица смягчились и казались почти мальчишескими. Поднятые брови бросали на лицо тень задумчивости, на губах застыла горькая улыбка. Что-то светлое снилось этому Горе-Щенсному, человеку с чистой совестью, у кого-то, может у своей  а с т е р, просил он прощения…

Девушка потянулась, руки ее на мгновение неподвижно застыли над головой.

— Поторопитесь, — шепнула она себе. — Ведь действительно бывают поезда, на которые опаздывать нельзя…

Она быстро оделась и босиком, держа туфли в руке, тихонько вышла на лестницу.

Глава семнадцатая

Было тридцатое апреля, чудесный погожий день, в самый раз для весны и праздника, о котором только что говорил у «Целлюлозы» депутат сейма Пионтковский.

Стоя на цементном выступе возле директорского особняка, он тряс козлиной бородкой и громил капитализм:

— Пусть дрожат эксплуататоры, когда завтра, на первомайской демонстрации…

Его мало кто слушал. Люди, уходя с фабрики после работы, останавливались в воротах, чтобы взглянуть на этого депутата, что дважды предал их, а еще раньше был штрейкбрехером в Америке, как стало известно из письма, которое читал им недавно Томчевский.

— Товарищи! — кокетничал Пионтковский своим надтреснутым, драматическим голосом. — В ваших руках социалистическая Польша и польский социализм, товарищи!

Держась за железную решетку, он висел над ними, словно черная высохшая ветка.

Рабочие пожимали плечами — вот еще товарищ нашелся! — и уходили, оставляя его у забора Пандеры — пусть себе разоряется, старая потаскуха, твердит свои затасканные фразы.

Щенсный ушел с Магдой, которую встретил на улице. Девушка была явно обижена, а он не мог объяснить ей, что сначала ни к кому не ходил, опасаясь полиции, а потом, когда успокоился, убедился, что за ним нет слежки, на него свалилась эта партийная неприятность.

— Я не хотел вас беспокоить, Магда. У вас столько было со мной забот. Человек я вам чужой…

— Чужой не чужой, все равно надо было зайти. Хотя бы из-за Фели и Яди. А то они никак не поймут, в чем дело. Переспал с тобой, говорят, и дальше что? Сбежал? Почему сбежал?

Щенсный понял — вот в чем дело! — и стал извиняться.

— Вот что, — перебила его Магда с притворной злостью, — не будьте бревном, проводите меня под руку домой… Пусть они хоть раз увидят, что вы не сбежали!

Они пошли, как подобает влюбленной паре. Мимо фонарного столба, возле которого Щенсный две недели назад застрелил Гомбинского. «Самоубийство после вечеринки» — кратко сообщил «Куявский экспресс» в рубрике «Происшествия». «В нетрезвом виде выстрелом из пистолета покончил с собой Болеслав Гомбинский, 25 лет, без определенных занятий».

На столбе белела, истекая свежим клеем, перекошенная заплата объявления. Магда начала читать, подумав, что это реклама нового фильма в «Солнце».

— «В день Первого мая, выступая единым фронтом под знаменами коммунизма…» Пошли отсюда, это, наверное, что-то запретное.

Щенсный едва успел взглянуть, все ли лозунги перечислены: долой фашистский террор, долой правительство санационной клики, долой антисемитскую кампанию, немедленно отменить закон об укрупнении земельных наделов…

— Завтра опять подерутся, — вздохнула Магда. — И кому это нужно? Неужели не могут выйти вместе ППС с коммунистами, мирно, красиво, как в престольный праздник?

— Устроить крестный ход с песнопениями, — подхватил Щенсный тем же тоном, — во главе оба епископа, Олейничак и Пионтковский, а потом массы: аллилуйя, да святится Первомай!

Его разозлила слепота этой девушки. Откуда она свалилась, почему все ей видится зелененьким, пасторальным? Первомайское богослужение какое-то!

— Тут нету мира, тут борьба не на жизнь, а на смерть, потому что или мы их, или они нас…

Он ей объяснял, а душа кричала: за что? Он ведь жизнью рисковал ради партии, а партия его за это прекрасно отблагодарила, ничего не скажешь, — судом!

— У вас мещанское мировоззрение. Верите в звезды, будто звезда, по-вашему  а с т е р, что-то значит. Во всякие глупости верите.

— И во что еще? — поддразнивала его Магда, такая свежая, юная, если посмотреть на губы, такая упрямая, с этим своим чуть вздернутым носиком. — Во что еще?

— В то, что святые покровительствуют властям.

— Ну, знаете!

— Да-да. Вам кажется, что правительству виднее, что оно старается и где только образуется дыра какая-нибудь — сразу ее пластырем! А с т е р  и пластырь, — повторил Щенсный с удовлетворением, — вот все ваше мировоззрение, весь крохотный мирок, до Стодольной, не дальше, а до того, что происходит за Стодольной, вам уже дела нет!

Магда перешла в наступление:

— Ну и что же, что крохотный, зато без ненависти!

Щенсный отвечал вяло, нехотя, снова думая о вчерашнем суде и о жуткой пустоте, которая его ждет в случае исключения из партии.

Он заскучал. Шутить расхотелось, а говорить с Магдой серьезно — все равно что бросать слова на ветер.

Они подошли к ее двери, к ступенькам, ведущим в сени, в которых Щенсный в ту памятную ночь успел скрыться в последний момент; он хотел попрощаться, но Магда сказала:

— Я вас немножко провожу. — И хлопнула в ладоши.

Сверху высунулась голова Фели, Яди и ее матери. Три бутона в одном окне.

— Оставьте мне обед, — крикнула Магда. — Я пройдусь немного.

Они шли под руку, и все соседки видели, что у Магды есть кавалер, что она гуляет со Щенсным.

Пружинистым, почти танцующим шагом она выстукивала на плитах тротуара свою уверенность — уверенность в чем: что он принадлежит ей? И должен быть ей благодарен до гробовой доски? И с высоко поднятой головой, гордая или мечтательная, слушала, а может только делала вид, что слушает, то, что ей Щенсный толковал о Томашевской забастовке{6}.

Он оживился, разволновался, вспомнив об этом обмане. Голос у него дрожал от сдерживаемой ярости.

— Вот вам их чертова внеклассовость, — шипел он язвительно. — Все справедливо, святые покровительствуют властям, да?

— Стоит ли так волноваться? — отвечала Магда. — Посмотрите, как здесь хорошо!

Позади осталась мясная лавка Хабалы, последние домики, колодец на углу, они вошли в городскую рощу, где белоствольные березы покрывались первой зеленью, бледной еще и легкой, как пух одуванчика. Ослепительное солнце отливало из-за нее голубизной и отбрасывало моросящую тень на взрыхленную, раскрытую навстречу семенам землю. От земли еще тянуло холодом. Пахло кислым соком, бродившим под ее поверхностью. От этих сладковатых и слегка дурманящих запахов, от свежих, весенних красок, от жаворонков, которые, взвиваясь в небо, звенели над березняком, становилось легче на душе, покойнее, стихали внутренние терзания.

— Разве это не прекрасно? — спрашивала Магда и совала ему в руку все, что успела поднять или сорвать дорогой.

Какой-то синий цветок, будто бы удивленный. Сережки длинные, совсем как гусеницы, коричневые, кое-где красноватые — их полно валялось под придорожным тополем. Нераспустившиеся, еще черные, будто обугленные гроздья сирени, густые заросли которой тянулись до самого конца участка цехового мастера Мусса. Это на него намекал Томчевский, говоря, что Валек «муссирует».

Мысль о брате была непрошеной и неприятной. И Щенсный вскоре отвлекся от нее, спеша за Магдой, подчиняясь ритму ее шагов, а походка у нее была удивительная. Не так уж много приходилось Щенсному гулять с женщинами под руку, но кое-что он все же помнит; Зося, например, шла всегда, как героини ее любимых фильмов, повиснув на руке, млея от этой, с позволения сказать, любви. Или Стася, его солдатское увлечение, из города Сувалки: та в свою очередь не шла, а шествовала торжественно, как на смотре. С Магдой же идти легко и просто. Не он ее — она его ведет, устремляясь куда-то, подавшись вперед, потряхивая непокорной челкой. И откуда эта раскованная, смелая, эта совершенно упоительная походка у девушки с «Мадеры», неплохой в общем девушки, но форменной гусыни?

Они вышли прямо к Гживну. Озерцо блеснуло из-за кустов так внезапно, что Магда и Щенсный остановились. Противоположный берег, лишенный зелени, вытоптанный до голого песка, весь в лишаях костров и будок, собирался складками, словно морщась от отвращения, и убегал к лесу на горизонте.

— Однако же здесь есть дома, и немало, — протянула Магда удивленно, с некоторым даже разочарованием. — А мне говорили, что на Гживне все живут в ямах.

— Нет, только половина. Раньше действительно — все. Тогда мы назывались Козловом.

На берегу росла ива. Они сели на ее ствол, низко склонившийся к воде, с устремленной кверху тяжелой, буйной кроной.

— Видите хату на пригорке? Возле валуна? Это наша. За валуном яма, по-здешнему «ковчег». Тоже наш! Теперь там живут другие, нищие.

Вокруг было тихо, уютно. Высокий камыш склонил к воде свои колосящиеся верхушки: прозрачные волны набегали на молодые стебли одна за другой, и, отхлынув, казалось, дрожали в воздухе над ними, и это мерцающее колыхание света было как сладостное воспоминание.

— Под этой ивой я чуть было не окрестил одну евреечку…

— А вы кто — ксендз, чтобы крестить?

— Это давно было. Я, дурак, думал, что если католик даст благословение еврею, то это как-то повлияет и еврей станет не таким еврейским уж. А хорошая была девчушка Бронка эта или, вернее, Брайна…

Он задумался, вспоминая то майское утро шесть лет назад, того Щенсного, который промелькнул и исчез, как тень птицы на бушующей волне.

— Что-то вас все же мучает, Щенсный. Поделитесь, может, я помогу.

Добрая была эта Магда, ничего не скажешь.