Под фригийской звездой — страница 59 из 87

Он протянул руку, поздравляя Щенсного, а тот наклонился к руке, как некогда в деревне к руке отца.

— Да вы что!.. — возмутился старый политкаторжанин. — Что за церковные пережитки…

Но он понял юношу. Сбежались морщинки вокруг глаз, засветившихся теплым, растроганным блеском.

— Хороший из вас получится товарищ. Но вы должны сдерживать себя, перейти к работе с массами. Обязательно с массами. А теперь поплыли к Шпеталю, там вы сойдете. Идите в город, на демонстрацию, а я должен быть здесь.

— Да я лучше сейчас махну на тот берег!

— Бросьте…

Но Щенсный заупрямился. Он уже раздевался, завязывал вещи в узелок, чтобы ремнем прикрепить их над головой. Его распирали бодрость и ликование — он готов был плыть в такое утро хоть до Кракова, против течения.

Вода была ледяная и быстрая. Мелкие водовороты играли над глубиной, как плотва, а хотелось, чтобы они были как акулы, — вот бы Щенсный с ними потягался!

Он плыл не за тающим вдали судном, не как Мартин Иден, который по своей воле, глупый, пошел ко дну, а прямо на трубу «Целлюлозы», прозванной, черт возьми, «Америкой». На знамя, реющее как вызов, как надежда.

Он плыл уверенно, сильными бросками, вглядываясь в алое видение с восторгом и сожалением, что обошлись без него. Ведь взобраться на трубу в сто с лишним метров высотой в водрузить знамя, чтобы никто не заметил, — это тебе не фунт изюму! Кто ж это сделал! Может, Сурдык, а может, Баюрский. Но скорее всего, Гжибовский, он работает в котельной, под трубой, и характер у него, несмотря на его сорок лет, озорной, мальчишеский…

Глава восемнадцатая

Товарищ Гжибовский Войцех, которого мы называли Грибком, чистил дымоходы в ночной смене, то есть с двадцати двух до шести. Он работал на пару с одним слесарем по фамилии Стоцкий, у которого была русская жена. В два часа, когда рабочие ночной смены отправились в столовую ужинать, эти двое сказали: «Мы здесь поедим». Оставшись одни, они достали из дымохода спрятанное там знамя, которое прислала нам Варшава.

Стоцкий ел, громко стуча ложкой, а Грибок полез. Он худой был, ловкий, как обезьяна, поэтому полез он, а не Стоцкий. Знамя с древком привязал за спиной.

— Если вдруг сорвется скоба и я свалюсь, снимай с меня знамя и беги. Меня спасать не пытайся, все равно кусков не соберешь.

Товарищ Грибок сказал так потому, что труба «Целлюлозы» огромной высоты и внутренние стенки у нее с наклоном: чем выше поднимаешься, тем больше тебе кажется, что ты летишь вниз.

Но голова у Грибка была крепкая, он лез и лез наверх до тех пор, пока не увидел над собой звезды. Тогда он осторожно отодвинул одну и поднял над Влоцлавеком красное варшавское знамя, привернув его проволокой к двум верхним скобам, иначе говоря — воткнул палку в муравейник.

Ранним утром, увидев знамя, прибежали на «Целлюлозу» полицейский комиссар Вайшиц с женой, полиция, шпики; даже из союза офицеров запаса прибежали; и хадеки с Масляной, и пилсудчики. Все гавкали на знамя, но оно было высоко и его охранял страх. Дело в том, что Рыхлик пустил слух, будто коммунисты, спускаясь с трубы, подпилили несколько скоб: возьмешься, а тут, хлоп, и ты уже летишь своей верноподданнической башкой вниз. Этого никому не хотелось. Так что только ругались и кивали друг на друга, а знамя продолжало празднично реять над городом, над массами, готовившимися к демонстрации.

Простившись с Олейничаком, Щенсный, чувствуя небывалый прилив сил и какую-то просветленность, побежал к своим. Баюрский рассказал ему все про Грибка, и они втроем — Щенсный, Баюрский и Рыхлик — пошли на улицу Костюшко.

Там было уже много партийцев. Прогуливались перед штаб-квартирой ППС, ожидая, когда пепеэсовцы начнут формировать свою колонну.

Наконец от дома номер шесть повалила толпа, и в тот же миг Щенсный услышал свое имя. Его окликнул Леон, тот самый, из армии, от Грундлянда, — он был в ППС, как и его отец и брат. Они сохраняли верность своим идеалам, но глаза держали открытыми, и коммунисты с ними дружили.

Всей семьей, с отцом, бывшим ссыльным, они встали в конце колонны, и Щенсный с товарищами тотчас же пристроились сзади сомкнутым строем, со своим знаменем и транспарантами: «Мы требуем работы и хлеба!», «Долой фашистское правительство!». И к этому знамени потянулись люди с разных фабрик, мастерских и даже из школ. Пришло много безработных, несмотря на то что магистрат распорядился выдавать им паек именно в это время, чтобы отвлечь от демонстрации.

Они прошли с пением «Интернационала» по улице Костюшко, через площадь Свободы к углу Третьего мая. Тут с тротуара к ним подскочил депутат Пионтковский, а с ним усатый профсоюзный бонза — Смеховский, с перебитым и поэтому перевязанным носом.

— Здесь конец нашей колонны.

Пионтковский взмахнул рукой, как саблей, чтобы полицейские знали, с какого места начать.

Седой патриарх Клюсевич крикнул ему:

— Не подличайте, товарищ!

Молодые Клюсевичи, взявшись за руки, образовали цепь, но на коммунистов уже налетела полиция, а на социалистов накинулась охрана порядка ППС, упрекая в нарушении партийной дисциплины.

Били с остервенением дубинками и прикладами. Особенно свирепствовал Турок, в котором Щенсный узнал того полицейского, что хотел его арестовать в трактире на Плоцкой за то, что он сказал «Козлово», а не «Гживно». Турок со своей сворой рвался теперь к транспаранту, но тот исчез за пазухой у Баюрского, потому что был на палках, как в свое время советовал товарищ Аккуратный. А палки пригодились для обороны.

Через два часа после разгона демонстрации на той же площади все-таки устроили массовку. Выступал молодой парень, которого Щенсный не знал. Когда появились люди Вайшица, собравшиеся, прикрывая оратора, скрылись во дворе, оттуда проскочили в ресторан «Уют», и там как ни в чем не бывало сели за столики. Щенсный заказал мясо с татарским соусом и большую стопку водки.

Он впервые участвовал в праздновании Первого мая. Все это — демонстрация, массовки, знамена, листовки — казалось ему великолепным, но старые товарищи говорили, что прежде рабочие праздновали этот день торжественнее: теперь спад, и, видать, волна еще не поднимается.

Во всяком случае, он возвращался в Гживно смертельно усталый, но ликующий и полный энтузиазма, потому что это был его первый Первомай, и Олейничак сказал, что из него получится хороший партиец; из партии его вовсе не исключили, напротив, оказали доверие: назначили в пикет на маевку и велели завтра прийти на Дзядовское кладбище, где его встретит напарница — девушка с корзинкой.

Каково же было его изумление, когда назавтра он увидел на Венецком шоссе Еву, старшую дочь Любартов. У нее в руке была корзина, и Щенсный спросил, что ей нужно за городом среди этого горя. Ева ответила, что как раз горе ей и нужно. Тогда Щенсный представился: «Я Горе», а она сказала, что сборный пункт у них в Лиско. И они, взявшись под руки, отправились туда, будто влюбленная парочка.

Дорогой Щенсный узнал, что Любарты теперь живут в другом конце города, на Торунской. У отца работы немного, к счастью, родня из Америки время от времени присылает несколько долларов. Бронка уже большая, хорошо учится, и у нее прекрасный голос. А Шимек, которого в свое время могла спасти одна капля атропина, видел все хуже и хуже; однажды он уехал на пароходе в Варшаву и не вернулся. Старая Фейга до сих пор ждет его, но все остальные уверены, что слепой парень не хотел быть семье обузой и где-то вдали от дома утопился. Документов он с собой никаких не взял, все осталось у матери.

Так, разговаривая, они подошли к поселку Лиско. Несколько изб на берегу пруда, окаймленного старыми деревьями. За поселком слева, по направлению к лесу, тянулись пески, прозванные «Сахарой», а проселочная дорога сразу за прудом сворачивала в сосновую рощу.

Сев у дороги, лицом к пруду, они подкреплялись снедью из корзинки и сообщали проходящим, если те называли пароль, что им следует идти прямо, потом по просеке до столба номер девяносто три — а там им скажут.

Некоторое время спустя, когда никого кругом не было видно и, казалось, все уже прошли, Ева вспомнила ту ночь, когда партия несла вахту на Дзядовском кладбище, ожидая похорон Сливинского и Пепляка. Она рассказала, что благодаря ее письмам за границей били стекла в польских консульствах в знак протеста против истязания политических заключенных. Вдруг Ева ни с того ни с сего сделала кокетливую мину и обняла Щенсного за шею.

Ева была, в общем, недурна, но Щенсный был в тот день далек от плотских вожделений; кроме того, ему нравилась Магда, и он сказал, чтобы Ева оставила его в покое. Но та прижалась к нему еще теснее и шепнула, что сзади на них смотрят.

Щенсный хотел проверить, кто смотрит, лесники или шпики, а поскольку он сидел спиной к роще, то поначалу скорчил умильную рожу, будто обращался к кошечке: мур-мур, и погладил Еву по спине, а потом повернулся к корзинке — как бы за бутылкой вина — и тут заметил за елкой, не более чем в полсотне метров от них, металлический блеск полицейского козырька. А рядом — шляпу.

Он разлил вино.

— Ничего не поделаешь, Ева, давай целоваться, черт бы их побрал.

Они поцеловались и продолжали игру в любовь — до одури. Что было делать? Ничего другого им как-то в голову не приходило. Вдруг смотрят — к ним шагают Баюрский с Рыхликом.

Когда те подошли поближе, Щенсный — не отпуская Еву — шепнул Сташеку, который был порасторопнее:

— Поймал с поличным, значит, кричи.

Тот давай ругаться на чем свет стоит. Парочка вскакивает в испуге, смущенная, готовая сквозь землю провалиться…

— Где у вас это? — кричит Сташек. — Давай сюда скорее!

Щенсный протянул ему газету «Курьер варшавский», лежавшую в корзинке.

Сташек посмотрел по сторонам, будто бы опасаясь слежки, сунул газету за пазуху и кинулся в лес вместе с Баюрским; за ними, крадучись, побежали Турок и Заика.

Оказалось, что эти двое увязались за Сташеком и Баюрским от самого Влоцлавека, петляли за ними и наконец, догадавшись, что те идут в сторону Лиско, помчались наперерез и притаились в роще. Когда Сташек с Баюрским действительно появились, да еще взяли какие-то бумаги, шпики уже не сомневались, что напали на след серь