— Знаю, Роза Люксембург… Они первые по-марксистски… но и у них были свои завихрения.
— Не в этом дело. Значит, Мархлевский прислал машину для польских партийцев, она честно служила и социал-демократам, и КПП — двадцать с лишним лет! И ее назвали Юлианом в его честь, понятно тебе?
— Теперь понятно. Я, видишь ли, ошибся, потому что ты сказала: «Люблю Юлиана!»
— Я его действительно люблю. Мне его доверила партия, ты это понимаешь? Я училась печатать на Юлиане у товарища Задольного, а когда его посадили, когда пришлось печатать самой, то все время ощущала дружескую руку Задольного, и Люсни, и Старевича — всех моих предшественников. А когда потом посадили меня, я об одном думала: что с Юлианом? Только бы его не нашли… Три года я мечтала об этой минуте, а ты удивляешься. Это ведь друг! Старый партийный друг…
Она погладила станок и, взяв в руку какой-то инструмент — вроде пресс-папье, повторила, не глядя на Щенсного:
— Иди… Нам не терпится поработать.
Щенсный затворил за собой дверь и даже в коридоре, в темноте, держась ощупью за стенку, продолжал почему-то идти на цыпочках.
Выбравшись наверх, он с минуту постоял, ослепленный солнечным блеском: «Она любит машину, идиот ты этакий, машину!» — и зашагал по тропинке через запущенный парк в свою «контору», около которой застал Мормуля, жекутского свояка. Он прошел никем не замеченный — Владека не было, а Брилек на хозяина не лаял!
Щенсный похолодел при мысли, что Мормуль мог наскочить на Магду, а тот с места в карьер начал его упрекать: Корбаль, мол, требует немного бутафории, как договорились. Почему Щенсный этого не делает?
— Я ничего не знаю о вашем уговоре. Укладываю по совести, — ответил Щенсный. — Вот, проверьте.
И потащил его поскорее внутрь. Взял первый попавшийся ящик, перевернул, высыпая яблоки наземь.
— Видите? Наверху, внизу — всюду одинаково.
— А бутафория?
— Это не мое дело. Пусть Корбаль сам бутафорию устраивает. Пусть хоть дичковые яблоки сует в середку и сверху прикрывает отборными, но я вам тут не помощник.
— Он же мне за это скинет по два гроша с килограмма! У тебя совесть есть?!
— Вы что, совесть за два гроша продаете?
— Не остри. Я с тебя удержу!
— На каком основании?!
Так они переругивались, пока Щенсному не.
— Если вам не нравится, я могу уйти хоть сейчас.
Мормуль сбавил тон. Он не хотел потерять Щенсного, который охраняет сад, как никто до него, и не ворует, для этого у него не хват надоело ает смекалки, впрочем, черт его знает, почему он не ворует, — главное, о садах можно не думать, а это немаловажно, когда у тебя столько забот с мельницей.
Он больше не задирался — бормотал что-то себе под нос, как всегда, шевеля губами, и ходил за Щенсным по саду. Летние сорта выглядели неплохо, особенно груши бергамот. Из этих двух грошей Корбаля один удастся, пожалуй, отвоевать, а второй компенсировать хорошим урожаем…
Когда Мормуль наконец ушел, Щенсный проводил его взглядом далеко, до первых плетней у дороги, и принялся стряпать вместо Магды.
Потом сквозь крапиву и заросли бурьяна пробрался к подвальному окошку Фордонка. Наклонился. Снизу доносился только металлический стук Юлиана.
— Магда!
Стук прекратился. За решеткой выглянуло из мрака бледное лицо, на котором возбужденно сверкали глаза.
— Может, поешь?
— Нет, спасибо, некогда.
— Я тебе принесу сюда.
— Мне сейчас не до еды. Кончу, вот тогда.
— Как знаешь… Я подожду. Без меня не вылезай. Мормуль приходил, надо смотреть в оба.
Он обошел вокруг развалин и сел на ступеньку близ колонны.
Время шло. Вернулся Владек, надо было его отвлечь.
— Магда сварила обед и пошла купаться. Поешь и будем сортировать.
Они сортировали яблоки, потом Владек лег поспать перед дежурством, а Щенсный снова ходил и караулил.
Только когда солнце спустилось к Висле так низко, что вода, казалось, шипела от жара, на лестнице в темной глубине подвала мелькнула Магдина косынка.
— Дай руку, у меня немножко голова кружится. Но я все сделала!
— Еще бы, за двенадцать часов! Неужели нельзя было завтра закончить?
— Нельзя…
Магда шла медленно, щуря глаза, опьяненная свежим воздухом. В ней был какой-то покой, какая-то радостная усталость от чего-то давно желанного и наконец достигнутого.
Щенсный ощутил это сразу и совсем не удивился, когда она, вставая из-за стола, положила перед ним влажный листок бумаги.
— Прочти. Это наш первый материал. Сам увидишь, что нельзя было медлить.
Она ушла за свою занавеску из мешковины, а Щенсный начал читать:
Нас здесь почти двести политических заключенных — польских, украинских, белорусских и еврейских рабочих и крестьян, приговоренных к многолетнему тяжелому тюремному заключению; многие из нас уже долгие годы находятся за этими стенами, больные, истощенные…
Через много лет Щенсный напишет в своих воспоминаниях:
…это было письмо, всколыхнувшее совесть всех честных людей в Польше, вызвавшее волну возмущения в массах…
Но тогда была глубокая ночь, в саду зрели яблоки, и Щенсный ходил взад и вперед с влажным листком на груди, охраняя не Мормулевы денежки на деревьях, сгибавшихся под тяжестью душистых и прохладных плодов, а то, что ему велела охранять партия: Юлиана и наборщика Боженцкую.
Два дня спустя Щенсный натолкнулся на Ясенчика. Снова прозевали.
Ясенчик забрел, как обычно, без дела, просто поболтать, и увидел около хаты Магду, которая как раз затеяла стирку.
Щенсный застал их за оживленным разговором.
— А я и не знал, что у тебя есть сестра! — воскликнул Ясенчик. — Откуда у тебя такая сестра?
И продолжал рассказывать Магде, как росла в лесах разная кислятина, которую человек начал культивировать, и так далее, а потом заговорил о беде польского садоводства, о том, что в Польше нет своей высокосортной морозоустойчивой яблони, потому что все сортные привои взяты из жарких стран.
— Если бы вы, панна Веронка, видели сады на Рейне! Или в Дании! Вот там настоящая культура. А у нас мне приходится все насаждать насильно или прибегать к хитрости, обману… Вы, может, слышали?
Нет, Магда не слышала, и Ясенчик, усевшись поудобнее, рассказал, как было.
Два года назад он вернулся из-за границы, где, работая в различных хозяйствах и питомниках, знакомился с культурой земледелия. Ему хотелось передать людям в доступной форме свои знания — ведь он был аграрным инспектором «Вици». Он начал с Жекутя, поскольку это была самая отсталая деревня в уезде, и к тому же находилась ближе всего к Пшиленку, где он жил. Итак, Ясенчик объявил жекутянам, что покажет им, как ведется образцовое датское крестьянское хозяйство, разумеется бесплатно.
Никто не пришел. Ясенчик возмутился и сделал новое объявление: в воскресенье, сразу после обедни, на гумне у Буткевича он прочтет лекцию на тему «Что ксендз Окунь видел в аду» — сверхъестественные истории, плата — двадцать грошей с носа. Каждому хотелось узнать подробно об этом ксендзе, о котором много тогда говорили по деревням, ну и насчет ада услышать тоже что-нибудь поопределеннее. Народу набилось масса. Буткевич орал, что плетень трещит и вот-вот рухнет, а учитель едва успевал собирать в шапку входную плату. Когда он наконец передал сбор Ясенчику, тот вскочил на корыто у колодца.
— Что это такое? — крикнул он, тряся шапкой. — Это цена вашей дурости! Сорок злотых восемьдесят грошей — вот сколько вы за нее дали! Когда я честно и совершенно бесплатно хотел показать вам что-то полезное — хорошее крестьянское хозяйство, — вы не пришли. А на такую чушь — «Что ксендз Окунь видел в аду» — все валом повалили! Я мог бы вам теперь наврать с три короба и уйти с вашими деньгами. Но я этого не сделаю. Умные пусть остаются, а дуракам я деньги возвращаю, пожалуйста, подходите, только не все сразу — по одному, пожалуйста, в порядке очереди!
Щенсный с Владеком знали эту историю, но хохотали вместе с Магдой, потому что Ясенчик рассказывал превосходно, а мимика его плоского, подвижного лица была поистине актерской.
— Еще про чудо, — просил Владек, вытирая слезы. — Расскажите про чудо в Жекуте.
— Пожалуйста, — согласился Ясь и добавил с нездешней галантностью: — Если панне Веронке угодно послушать.
— Бог ты мой, — сказала Магда, поднимая руки над ведром, в котором она стирала, — вы же видите, пан Ясь, я вся внимание.
— Очень приятно… Так вот, все получилось из-за минеральных удобрений. Сразу после лекции у Буткевича. Мужики надо мной смеются — эй ты, мол, апостол — и ничего, кроме навоза, не признают. Погодите, думаю, я вам покажу апостола! Беру учителя, того самого, что тогда в шапку их дурость собирал…
— Рабановского, — подсказал Владек.
— Да, Рабановского. Он до сих пор у меня на совести — ему за оскорбление религии запретили преподавать… Идем ночью на поле Камыка и бросаем селитру, одну продольную полосу, одну поперечную — наподобие креста, и на всех четырех концах кладем в землю по бляшке.
— А бляшки зачем, не понимаю?
— Сейчас, панна Веронка. Это пока секрет… Проходит один месяц, проходит другой — в Жекуте шум! В Жекуте страх и слезы! У всех рожь чахлая, а у Камыка, у нищего, колосятся две полосы — высокие, буйные, прямо загляденье. Крест-накрест, будто кто сверху начертил. «Чудо, — говорят, — не иначе, чудо и знамение божье»! А какое? Бегут к ксендзу, но тот объяснить не может. «Давайте, милые, крестный ход устроим, чтобы от зла уберечься»… Устроили, обошли, ждут. А у Камыка рожь еще пуще разрастается, на полметра выше, чем у других. Тогда я говорю Рабановскому: «Созывай народ в воскресенье. Скажи: «Ясенчик отколдует». Когда все собрались, я спрашиваю: «Сколько с вас ксендз взял?» — «Тридцать злотых». — «Объяснил?» — «Нет». — «Ну а я возьму в три раза больше». Они давай упрашивать, жалуются, что денег даже на соль не хватает, но я стою на своем: «Нет, — говорю, — не уступлю, а то получается себе дороже». С большим скрипом собрали все же эти девяносто злотых, принесли; тогда я подзываю одну старушонку, которая едва приползла. «Возьмите, мать, лопатку, поройте немного вот тут». Она ковырнула разок-другой, смотрят — бляшка. «А ну, прочтите кто-нибудь, что на ней написано». Прочитали: «Селитра!» Идем дальше. На всех четырех концах креста находим бляшки, а на них слово — селитра! «Эх вы, темнота, — говорю, — вы надо мной смеялись, называли апостолом, ну и кто же смеется последним? На деньги с этого «чуда» и с «ада ксендза Окуня» я у вас тут с молодежью организую кружок, купим набор ветеринарных инструментов, книг немного. Мы, молодые, будем пользоваться минеральными удобрениями, а вы, если хотите, ковыряйтесь в своем навозе. И в хлебах будет всегда такая разница!»