Под фригийской звездой — страница 77 из 87

Шаг за шагом левые партии овладевали положением. Фалангисты, на которых при каждом выступлении обрушивались рабочие кулаки, начали покидать столь негостеприимный для них город, и Влоцлавек стал одним из немногих польских городов, где больше не повторялись еврейские погромы.

Щенсный, отдававший партии все силы, жил неизвестно на что. Ел где придется или не ел совсем, ночевал в Гживне, да и то не всегда. Работы у него не было. Его послали было на работу от магистрата, но через неделю пришла записка из охранки, что он личность подозрительная, сидел в тюрьме — и его уволили.

В тот день он шел по Плоцкой улице, раздумывая, как быть. Ведь его всюду ждет один ответ: «Для вас у нас нет работы»…

— Дак это ж чернявец, ребята, — раздался у него над ухом знакомый голос. — Ей-богу, чернявец!

В окне трактира Михалека он увидел головного плотогона Перегубку, помощника лоцмана Хвостека и остальных мужиков с того памятного сплава.

То ли они и вправду были рады встрече с ним, то ли просто обрадовались предлогу пропустить еще по рюмке, во всяком случае, приняли его очень тепло, с шумной, грубоватой сердечностью. Ему пришлось сесть, выпить «штрафную», и только тогда разговор стал задушевным и оживленным.

Плотогоны прибыли, как всегда, с лесом для «Целлюлозы», теперь едут в Улянов на большой сплав со Свитязи. Щенсный в свою очередь рассказал про себя, что он без работы.

— Вот дурень… Я ж тебе говорил, иди к нам. Буквы знаешь. Теперь был бы уже лоцманом.

— Нет, братец, лоцманом ни в коем разе… Меня бы Речное управление не утвердило. Я недавно из тюрьмы!

Сплавщики придвинулись ближе.

— Как это, из тюрьмы? За что?

Хвостек положил гармонь на стол, оперся на нее подбородком и из-за этой баррикады слушал рассказ об охоте Щенсного «на лису».

— …в хлебе притаился — голодных ловить. Шпик, бывший полицейский, тот самый, что здесь ко мне привязался с Козловом, как я смел, мол, сказать «Козлово»! Вы меня тогда выручили, помните?

— Жаль, что ты его только прутом, — медленно заговорил Хвостек. — Штыком надо было, да что уж теперь… А насчет работы — не беспокойся, поехали с нами. Я сам нанимаю и все бумаги держу у себя. У нас тебя никто не найдет.

Они звали его с собой так искренне и от души, что ему было действительно неловко отказываться, ссылаясь на то, что он ждет жену и что ему будто бы обещали работу. Вот если из этого ничего не получится, то он, конечно, приедет… «Кто знает, — думал Щенсный, поднимая рюмку за встречу на Свитязи, — если когда-нибудь придется драпать, то действительно лучше, чем на плотах, места не найти…»

Не мог же он сказать им, что во Влоцлавеке его держит сам Влоцлавек, охваченный пламенем борьбы.

Бастовали сапожники, требуя десятипроцентной надбавки к заработку и снабжения их прикладом: картоном, дратвой, шпильками и гвоздями. Бастовали кустари-надомники на польской и еврейской улицах — заготовщики, отделочники и те, что работали на магазины, — всего около семисот человек.

Встала сталепроволочно-канатная фабрика Грундлянда, завод сельскохозяйственных машин Мюзама и «Висла», литейный завод Гойевского, гвоздильная Клявуса, кузница Шварца — все металлопромышленные предприятия оккупировали рабочие.

Прошло сокращение на магистратских работах. Оставили только отцов семейств, остальных уволили.

— Мы не уйдем, — заявили женщины, работавшие на разбивке парка, и эту фразу подхватили все магистратские:

— Не уйдем! Окажем сопротивление даже войскам!

Город гудел как улей.

Вечером собрался в Гживне районный комитет, чтобы обсудить положение с участием товарища из округа. Товарищ должен был сойти на предпоследней станции, в Ходече, и Шеврик давно уже за ним поехал. Ждали с нетерпением.

Щенсный рисовал рыбок хозяйскому сынишке, добрых, веселых рыбок, которые дружно играют в воде, и мерзких, прожорливых рыб — бандиток… Когда дверь открылась, у него с треском сломался пополам карандаш. Он не ждал этой встречи. Магда, напротив, едва вошла — улыбнулась ему. Должно быть, Шеврик ее предупредил.

Здороваясь, она дважды встряхивала каждому руку решительно, будто говоря: «Да, да, товарищ!» — и только потом быстро, крепко пожимала ладонь. В этой манере здороваться было что-то от девчонки и одновременно от мудрой матери, это всегда трогало Щенсного. Он жаждал хотя бы этого рукопожатия, но она лишь легко коснулась ладонью его плеча, будто смахивая пылинку:

— С этим товарищем мы потом поздороваемся.

Все смущенно заулыбались, ведь у этого товарища были для нее слова, выстраданные в тюрьме, как у любого из них когда-то, были губы, истосковавшиеся по ней в разлуке; а вместо этого ему пришлось докладывать обстановку: Конецкий пошел на уступки, сапожники победили, металлисты тоже, в принципе выиграли забастовку, но здесь получилась маленькая неувязка, рабочие подписали договор и вышли на работу, в то время как один из предпринимателей, Грундлянд, договора не подписал и до сих пор подписывать не хочет. Рабочие его фабрики захватили цеха и продолжают борьбу в одиночку.

Организовать поддержку бастующей сталепроволочно-канатной фабрике не представляло особых трудностей. Хуже обстояло дело с безработными. Их положение было поистине трагичным. Во Влоцлавеке насчитывалось девять тысяч безработных на пятьдесят шесть тысяч населения; из них только три тысячи семьсот состояли на учете и девятьсот работали на магистратских работах, три дня в неделю, получая три злотых в день, а на руки после вычетов — два злотых семьдесят восемь грошей. Но после массового сокращения у безработных отняли даже эту видимость социального обеспечения, эти крохи с барского стола.

Этот вопрос обсуждали долго и обстоятельно. Решили объявить забастовку. Завтра, в половине восьмого, когда прогудят заводские сирены, все магистратские должны прекратить работу и, построившись бригадами, идти на Крулевецкую.

Они вышли последними. По тому, как Магда взяла его под руку, как прижалась, Щенсный понял, что она ничуть не изменилась. Все так же опиралась, словно ища поддержки, но при этом вела! И походка осталась та же — быстрая, упругая, совершенно упоительная походка.

— Стоит ли ночевать у Зоси? Все равно мы сегодня не уснем.

— Не уснем.

— Тогда поехали за город.

И они пошли за бульвары, под мост, где Лазарчик держал лодку Олейничака.

Сухой песок хрустел под ногами, и в лодке было сухо.

— Черт возьми, — буркнул все же Щенсный, отвязывая цепь, — грязь такая, еще, чего доброго, ноги промочишь…

Магда тихо засмеялась.

— Я знала, что ты так скажешь… — И, встав на цыпочки, обняла его за шею: — Ладно, неси, не стесняйся, я и вправду промочу туфли…

Он подхватил ее, счастливый, что она разрешила, и понес в лодку, в ту самую, на которой они когда-то бежали из Влоцлавека, и она, вздохнув тихонько, сказала:

— А ведь с этим товарищем я так и не поздоровалась, знаешь?

Щенсный почувствовал ее ищущие губы, ощутил их вкус — они были прохладные, как у ребенка, и соленые от слез.

Он хотел пошутить, сказать, что стыдно, чтобы деятель, как-никак окружного масштаба, плакал от радости, как слабая женщина, но вместо этого прижался к ее щеке, бормоча бессвязно:

— Ну будет, будет, Магдуся, ведь все хорошо…

Он греб осторожно, держа голову Магды на коленях, высоко поднимая весло, чтобы ни одна капля воды не упала на ее лицо, чтобы ничем не нарушить покой этой тихой летней ночи, очарование родной реки, которую — если б его вдруг сбросили с небывалой высоты — он узнал бы с завязанными глазами, по запаху, потому что так пахнет только Висла. Узнал бы по тоскливому, монотонно-низкому звуку, пульсирующему в воздухе на далеких Куявских просторах, словно кто-то, то ли получеловек, то ли полузверь, страдает, любит уже по-человечески, страстно и совсем сознательно, но способен выразить все это лишь одной-единственной убогой нотой: гу-гу-гу…

Беспокойны ночи на Куявах. В них ты все время ощущаешь стихию, она широким дыханием простирается до самой Балтики и дальше, и в ней какая-то грусть, добрая, нужная. Это не проходит с рассветом, это идет за тобой следом — простой, женской жалобой.

— Как мне было тяжело без тебя, даже не представляешь…


На южной стене собора, невысоко, метрах в пяти от земли, — солнечные часы, будто серый ком, присохший к красному кирпичу.

Под этими часами обычно фотографируются туристы, потому что золотистое солнце выдолбил в цементе Миколай Коперник вместе с епископским астрологом.

Когда тень от стрелки перешла за семерку, под солнце Коперника начали сходиться работницы из близлежащего городского парка. Девушки бежали, бабы едва тащились, но все, как одна, дисциплинированно выстраивались четверками в колонну и, едва над городом пронеслись фабричные гудки, двинулись дружно, шлепая по камням босыми ногами.

Так началась оккупация Крулевецкой улицы.

На Крулевецкую, распоротую посредине глубокой канавой коллектора, стекались рабочие, добывающие песок со дна Вислы, укладывающие брусчатку на шоссе, проводящие канализацию, — бригада за бригадой, людской поток докатился до угла Жабьей улицы, где стоял сарай с материалом и инструментом, и тут колонны сомкнулись, напирая на сарай, с крыши которого говорили речи: одноглазый Михальский, беспартийный, и два партийных товарища — Ранишевский и Габришевский.

Все трое говорили хорошо, по-боевому, увязывая с общей обстановкой, но конкретных лозунгов не выдвигали. Все ждали призыва, что делать? Идти к магистрату или окопаться здесь? Кругом все бурлило и могло вылиться просто в уличные беспорядки, но тут, весьма кстати, Бегальский крикнул:

— Не знаю, как вы, но я отсюда не двинусь!

И первый сел на край канавы, где он уже несколько недель работал.

Вслед за ним уселись все по обе стороны канавы, лицом друг к другу, свесив ноги, а остальные — где придется: на тротуаре, на мостовой, в воротах.

Сразу все стало ясно и понятно — известное дело, раз забастовка, то нужно избрать забастовочный комитет, службу охраны порядка и выдвинуть требования. С последними долго не канителились, единодушно решили требовать: принять назад всех уволенных по сокращению, предоставить работу всем безработным и дать прибавку такую же, какой добились сапожники, металлисты и другие, — десять процентов