Бондарев стоял на самом берегу. Брызги обдавали его сапоги и шинель. Волны прибивали к берегу обломки льдин. Льдины звенели, ударяясь о прибрежные камни.
Бойцы подбежали к морю. Поснимав каски, они опустились на камни и закурили. Многие, подойдя к воде, стали проворно обмывать свои лица, почерневшие от пыли и копоти.
Сержант Карху, достав из вещевого мешка полотенце, деловито подошел к воде.
Кто-то громко крикнул:
— Который час теперь? Кто-то, так же громко, ответил:
— Двадцать ноль-ноль! — И тут же добавил: — Сегодня двадцать девятое марта.
— Все-таки пришли! — крикнул Карху и стал вытирать лицо, раскрасневшееся от ледяной воды…
С морского берега Фришес Гафф дул легкий ветер. Вечернее небо было безоблачно и воздух так прозрачен и тих, что казалось, войны здесь никогда и не было. Только среди скал все еще клубился пороховой дым.
Позади осталось все, что говорило о войне. Дорога, тянувшаяся вдоль берега, была завалена сгоревшими танками, обломками автомашин, исковерканными орудиями и шестиствольными минометами. Всюду валялись трупы лошадей и вражеских солдат. Тут же, по дороге, казалось, без конца, тянулась колонна военнопленных.
Ларинен и Матвеев сказали почти в один голос:
— Ну вот и подошли.
Над морем взвились ракеты. На минуту они замирали высоко в воздухе и, описав по небу крутую дугу, падали в воду.
Воздух вновь стал вздрагивать от залпов орудий.
К берегу подъехал верхом на лошади немолодой усатый старшина. Обернувшись к офицерам, он внимательно всматривался в них.
Вейкко, не заметив его, снова повторил:
— Вот и дошли мы до Балтийского моря.
И тогда усатый старшина крикнул Ларинену:
— А как же иначе, товарищ капитан? От самой Карелии шли!
Матвеев и Ларинен обернулись. Матвеев первым узнал старшину.
— Куколкин! — крикнул он. — Ты ли это?
— Так точно, я! — ответил старшина, улыбаясь.
Вейкко и Матвеев торопливо бросились к нему. Он, прихрамывая, пошел им навстречу.
— Как ты здесь очутился? — спросил Ларинен, крепко сжав его руку.
— Вместе со своими, — ответил Куколкин. — Ведь здесь вся наша дивизия из Масельгской.
— Да, никак, ты на коне сюда прибыл? — спросил Матвеев, поглядывая на верховую лошадь.
— Верно, на коне, — ответил Куколкин, засмеявшись. — На своем Савраске, ведь ноги у меня теперь ни к черту не годны. Ранен был осколками мины. Пролежал в госпитале четыре месяца. Доктор сказал: «Теперь уже не получится настоящих ног, будешь прихрамывать». Меня освободили совсем, велели домой ехать.
— Почему же ты не поехал? — спросил Матвеев.
Вейкко нахмурился, взглянув на Матвеева: напрасно он задал этот вопрос. Но Куколкин торопливо ответил:
— А зачем мне раньше других домой являться? Нет, думаю, вместе со всеми начал и вместе со всеми до конца буду. Попросил командира, он и оставил меня. Да еще в придачу дал Савраску. И теперь я, вроде связного командира дивизии, скачу на лошади.
Помолчав немного, Куколкин добавил:
— Да если подумать, — что мне осталось? Только и осталась близкая родня — вот дивизия.
Куколкин рукой показал на бойцов, сидевших на камнях.
— А Дуся? — тихо спросил Ларинен. Сердце его сжалось в ожидании ответа, который он уже понял без слов.
Поникнув головой, Куколкин ответил:
— Нет больше Дуси. Своими руками я вырыл ей могилу… — и, вытащив из кармана вчетверо сложенный листок газеты, подал его Ларинену. — Тут есть заметка о ней, и портрет ее напечатан.
Ларинен развернул газету. Вот ее милое, улыбающееся лицо… прядь белокурых волос из-под шапки…
На минуту закрыв глаза, Ларинен протянул газетный листок Матвееву. Сердце сжала невыносимая боль.
Ничего не сказав Куколкину, Ларинен вдруг отвернулся и, медленно шагая, побрел в сторону дороги, спотыкаясь о камни и обломки вражеского оружия.
Матвеев с недоумением посмотрел ему вслед.
Батальон уже третьи сутки стоял в уцелевших домиках приморского села. Правда, у многих домов недоставало дверей и оконных рам, но солдат быстро приспосабливается к обстановке — двери завесили плащ-палатками, окна заткнули перинами и тюфяками.
Только теперь, казалось, люди заметили, как они грязны, как обросли их лица щетиной, как испачкалось обмундирование. Каждому хотелось поскорее помыться, побриться, почистить гимнастерки, чтобы появиться на митинге в парадном виде.
Карху, обычно молчаливый, теперь охотно подводил итоги пройденного пути. За последние дни Карху пристрастился к торжественным речам, не стесняясь тем, была перед ним обширная аудитория или всего один боец.
Сегодня Карху говорил бойцам своего отделения:
— Мы все-таки дошли! Откровенно сказать, в Инстербурге я уже думал, что, пожалуй, не видать мне этого берега. А вот увидел… Однако многие хорошие парни так и не дошли вместе с нами. И за погибших героев мы еще откроем огонь по противнику… Помимо того, несколько слов необходимо сказать о тех саперах, которые все еще не умеют содержать в аккуратности свои лопатки. Сейчас, в праздничные дни, не станем упоминать имена этих недостойных саперов, но они и сами отлично должны знать, о ком тут идет речь. Некоторые из них, наверно, думают, что если подошли к морю, то на остальное наплевать. Нет, они глубоко ошибаются. Теперь еще в большей степени я буду спрашивать с них. И пусть они не рассчитывают на море. Море тут ни при чем. Лопаты и оружие надо держать в полном порядке, одинаково как на суше, так и на море…
Однако Карху не удалось закончить речь. Медсестра Аня принесла гитару и стала играть на ней. Все бойцы, перед которыми Карху держал свою речь, окружили Аню.
К ним подходили и бойцы из других подразделений. Пришли люди и из Масельгской дивизии. К Ларинену подошел знакомый ему учитель Суриков — снайпер.
Суриков спросил:
— Помните сержанта Кябелева? Он теперь младший лейтенант и награжден орденом Ленина. Он тоже сегодня придет. Хочет побеседовать с вами.
— А Куколкин где же? — негромко спросил Ларинен.
— Придет попозже. Отдыхает, ведь он теперь не так проворно шагает, как прежде.
Майор Зайков запел свою любимую «Вниз по матушке по Волге». Голос у Зайкова был мощный, красивый. Многие стали подпевать ему.
Когда песня замерла, Зайков признался бойцам:
— А ведь я, друзья мои, впервые пою за четыре года.
Матвеев разыскал Ларинена, усадил его рядом с собой и, волнуясь, стал сбивчиво рассказывать об Ирине.
— Как я жалею, Вейкко, что ты не видел ее. Она тебе очень понравилась бы… Невысокого роста, темные глаза… Умница, каких я до сих пор не видел. И кроме того — золотое сердце…
Майор Зайков подошел к собеседникам и, положив руку на плечо Ларинена, сказал ему:
— Сам не знаю, Ларинен, почему я тебя полюбил. Уж не за твою ли молчаливость?
Ларинен ответил, улыбаясь:
— Ты лучше скажи мне, почему тебя солдаты любят?
— Не знаю, любят ли они меня, но если любят, то, вероятно, за то, что я сам солдат. Не гляжу на них сверху вниз. И стараюсь быть справедливым. А для солдата справедливость — это, брат, самое первое дело.
Появился Бондарев и протянул Зайкову банку консервированных фруктов и бутылку коньяку.
Зайков усадил Бондарева рядом с собой, поблагодарил за подарок, но пожурил:
— Такого парня, как ты, надо бы хорошенько отхлестать ремнем за все провинности. Да так отхлестать, чтоб шелковый стал. Быть может, после войны я и произведу эту экзекуцию. Ну, а пока займемся другим. Для начала попробуем твоего коньяку — выпьем за наш марш по Восточной Пруссии.
Принесли четыре кружки, наполнили их. Понадобилась пятая — сержант Карху, увидев Ларинена, подошел к ним.
Принесли пятую кружку, и, чокнувшись, они выпили.
Карху, приняв позу оратора, хотел было произнести речь. Но тут снова подошла Анечка со своей гитарой, и речь Карху не состоялась.
Поздней ночью пришел приказ по дивизии — принять участие в последнем штурме.
Саперный батальон вместе с другими подразделениями покинул берег моря и двинулся к Одеру.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Стояла мучительная жара. Синее небо над горами пожелтело от пыли. Пыль поднималась из тоннелей и, казалось, заполнила всю вселенную.
Внезапно из горного ущелья налетел ветер. Воя и грохоча, прокатился он по крышам дощатых бараков. Двери лазарета распахнулись, и в помещение ворвался ветер, неся песок, клочки сена, обломки сухих веток и сосновой коры. Сверкнула молния. Вверху загрохотало. Эхо в горах подхватило этот грохот, и он долго слышался над лагерем.
Ветер утих, и ливень ударил по крышам. Потоки воды потекли по нарам и по полу.
Грозы и ливни повторялись здесь часто, но никогда еще они не достигали такой силы. Провода были порваны, и многие столбы повалены. Деревья, доски, куски толя и листы кровельного железа загромождали двор.
А начальник лагеря, надсмотрщики и конвоиры как будто и не замечали беспорядка, произведенного бурей. Они ходили мрачные, не обращая внимания на заключенных и даже не заставляя их чистить двор.
Среди заключенных прошел слух, что на запад по шоссе катится бесконечная волна беженцев на машинах, повозках и просто пешком.
Весь день ворота лагеря оставались запертыми. Заключенные, ходившие на работу, уже после завтрака вернулись в бараки. В тоннелях работала только первая смена, вторая смена так и не дождалась команды строиться. Люди сидели на нарах и дремали.
Вечером распространилась весть о том, что высшее лагерное начальство упаковало свои вещи и уехало. Надсмотрщики и лагерные полицейские в тревоге бегали по всей территории. По обеим сторонам колючей проволоки ходили усиленные патрули. Постовые поглядывали то на дорогу, то на бараки и горячо спорили о чем-то между собой.
Наступила ночь. Изнуренные голодом и длительной непосильной работой, люди не могли все же усидеть на месте. Прохаживаясь у бараков, они с опаской останавливались, вслушиваясь в тишину ночи. С дороги доносились порой крики, гул автомашин. В горном ущелье шумел ветер, а заключенным казалось, что это грохочут танки на асфальтовой дороге.