Под грозой и солнцем — страница 20 из 88

Бондарев стоял на самом берегу. Брызги обдавали его сапоги и шинель. Волны прибивали к берегу обломки льдин. Льдины звенели, ударяясь о прибрежные камни.

Бойцы подбежали к морю. Поснимав каски, они опустились на камни и закурили. Многие, подойдя к воде, стали проворно обмывать свои лица, почерневшие от пыли и копоти.

Сержант Карху, достав из вещевого мешка полотенце, деловито подошел к воде.

Кто-то громко крикнул:

— Который час теперь? Кто-то, так же громко, ответил:

— Двадцать ноль-ноль! — И тут же добавил: — Сегодня двадцать девятое марта.

— Все-таки пришли! — крикнул Карху и стал вытирать лицо, раскрасневшееся от ледяной воды…

С морского берега Фришес Гафф дул легкий ветер. Вечернее небо было безоблачно и воздух так прозрачен и тих, что казалось, войны здесь никогда и не было. Только среди скал все еще клубился пороховой дым.

Позади осталось все, что говорило о войне. Дорога, тянувшаяся вдоль берега, была завалена сгоревшими танками, обломками автомашин, исковерканными орудиями и шестиствольными минометами. Всюду валялись трупы лошадей и вражеских солдат. Тут же, по дороге, казалось, без конца, тянулась колонна военнопленных.

Ларинен и Матвеев сказали почти в один голос:

— Ну вот и подошли.

Над морем взвились ракеты. На минуту они замирали высоко в воздухе и, описав по небу крутую дугу, падали в воду.

Воздух вновь стал вздрагивать от залпов орудий.

К берегу подъехал верхом на лошади немолодой усатый старшина. Обернувшись к офицерам, он внимательно всматривался в них.

Вейкко, не заметив его, снова повторил:

— Вот и дошли мы до Балтийского моря.

И тогда усатый старшина крикнул Ларинену:

— А как же иначе, товарищ капитан? От самой Карелии шли!

Матвеев и Ларинен обернулись. Матвеев первым узнал старшину.

— Куколкин! — крикнул он. — Ты ли это?

— Так точно, я! — ответил старшина, улыбаясь.

Вейкко и Матвеев торопливо бросились к нему. Он, прихрамывая, пошел им навстречу.

— Как ты здесь очутился? — спросил Ларинен, крепко сжав его руку.

— Вместе со своими, — ответил Куколкин. — Ведь здесь вся наша дивизия из Масельгской.

— Да, никак, ты на коне сюда прибыл? — спросил Матвеев, поглядывая на верховую лошадь.

— Верно, на коне, — ответил Куколкин, засмеявшись. — На своем Савраске, ведь ноги у меня теперь ни к черту не годны. Ранен был осколками мины. Пролежал в госпитале четыре месяца. Доктор сказал: «Теперь уже не получится настоящих ног, будешь прихрамывать». Меня освободили совсем, велели домой ехать.

— Почему же ты не поехал? — спросил Матвеев.

Вейкко нахмурился, взглянув на Матвеева: напрасно он задал этот вопрос. Но Куколкин торопливо ответил:

— А зачем мне раньше других домой являться? Нет, думаю, вместе со всеми начал и вместе со всеми до конца буду. Попросил командира, он и оставил меня. Да еще в придачу дал Савраску. И теперь я, вроде связного командира дивизии, скачу на лошади.

Помолчав немного, Куколкин добавил:

— Да если подумать, — что мне осталось? Только и осталась близкая родня — вот дивизия.

Куколкин рукой показал на бойцов, сидевших на камнях.

— А Дуся? — тихо спросил Ларинен. Сердце его сжалось в ожидании ответа, который он уже понял без слов.

Поникнув головой, Куколкин ответил:

— Нет больше Дуси. Своими руками я вырыл ей могилу… — и, вытащив из кармана вчетверо сложенный листок газеты, подал его Ларинену. — Тут есть заметка о ней, и портрет ее напечатан.

Ларинен развернул газету. Вот ее милое, улыбающееся лицо… прядь белокурых волос из-под шапки…

На минуту закрыв глаза, Ларинен протянул газетный листок Матвееву. Сердце сжала невыносимая боль.

Ничего не сказав Куколкину, Ларинен вдруг отвернулся и, медленно шагая, побрел в сторону дороги, спотыкаясь о камни и обломки вражеского оружия.

Матвеев с недоумением посмотрел ему вслед.


Батальон уже третьи сутки стоял в уцелевших домиках приморского села. Правда, у многих домов недоставало дверей и оконных рам, но солдат быстро приспосабливается к обстановке — двери завесили плащ-палатками, окна заткнули перинами и тюфяками.

Только теперь, казалось, люди заметили, как они грязны, как обросли их лица щетиной, как испачкалось обмундирование. Каждому хотелось поскорее помыться, побриться, почистить гимнастерки, чтобы появиться на митинге в парадном виде.

Карху, обычно молчаливый, теперь охотно подводил итоги пройденного пути. За последние дни Карху пристрастился к торжественным речам, не стесняясь тем, была перед ним обширная аудитория или всего один боец.

Сегодня Карху говорил бойцам своего отделения:

— Мы все-таки дошли! Откровенно сказать, в Инстербурге я уже думал, что, пожалуй, не видать мне этого берега. А вот увидел… Однако многие хорошие парни так и не дошли вместе с нами. И за погибших героев мы еще откроем огонь по противнику… Помимо того, несколько слов необходимо сказать о тех саперах, которые все еще не умеют содержать в аккуратности свои лопатки. Сейчас, в праздничные дни, не станем упоминать имена этих недостойных саперов, но они и сами отлично должны знать, о ком тут идет речь. Некоторые из них, наверно, думают, что если подошли к морю, то на остальное наплевать. Нет, они глубоко ошибаются. Теперь еще в большей степени я буду спрашивать с них. И пусть они не рассчитывают на море. Море тут ни при чем. Лопаты и оружие надо держать в полном порядке, одинаково как на суше, так и на море…

Однако Карху не удалось закончить речь. Медсестра Аня принесла гитару и стала играть на ней. Все бойцы, перед которыми Карху держал свою речь, окружили Аню.

К ним подходили и бойцы из других подразделений. Пришли люди и из Масельгской дивизии. К Ларинену подошел знакомый ему учитель Суриков — снайпер.

Суриков спросил:

— Помните сержанта Кябелева? Он теперь младший лейтенант и награжден орденом Ленина. Он тоже сегодня придет. Хочет побеседовать с вами.

— А Куколкин где же? — негромко спросил Ларинен.

— Придет попозже. Отдыхает, ведь он теперь не так проворно шагает, как прежде.

Майор Зайков запел свою любимую «Вниз по матушке по Волге». Голос у Зайкова был мощный, красивый. Многие стали подпевать ему.

Когда песня замерла, Зайков признался бойцам:

— А ведь я, друзья мои, впервые пою за четыре года.

Матвеев разыскал Ларинена, усадил его рядом с собой и, волнуясь, стал сбивчиво рассказывать об Ирине.

— Как я жалею, Вейкко, что ты не видел ее. Она тебе очень понравилась бы… Невысокого роста, темные глаза… Умница, каких я до сих пор не видел. И кроме того — золотое сердце…

Майор Зайков подошел к собеседникам и, положив руку на плечо Ларинена, сказал ему:

— Сам не знаю, Ларинен, почему я тебя полюбил. Уж не за твою ли молчаливость?

Ларинен ответил, улыбаясь:

— Ты лучше скажи мне, почему тебя солдаты любят?

— Не знаю, любят ли они меня, но если любят, то, вероятно, за то, что я сам солдат. Не гляжу на них сверху вниз. И стараюсь быть справедливым. А для солдата справедливость — это, брат, самое первое дело.

Появился Бондарев и протянул Зайкову банку консервированных фруктов и бутылку коньяку.

Зайков усадил Бондарева рядом с собой, поблагодарил за подарок, но пожурил:

— Такого парня, как ты, надо бы хорошенько отхлестать ремнем за все провинности. Да так отхлестать, чтоб шелковый стал. Быть может, после войны я и произведу эту экзекуцию. Ну, а пока займемся другим. Для начала попробуем твоего коньяку — выпьем за наш марш по Восточной Пруссии.

Принесли четыре кружки, наполнили их. Понадобилась пятая — сержант Карху, увидев Ларинена, подошел к ним.

Принесли пятую кружку, и, чокнувшись, они выпили.

Карху, приняв позу оратора, хотел было произнести речь. Но тут снова подошла Анечка со своей гитарой, и речь Карху не состоялась.


Поздней ночью пришел приказ по дивизии — принять участие в последнем штурме.

Саперный батальон вместе с другими подразделениями покинул берег моря и двинулся к Одеру.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Стояла мучительная жара. Синее небо над горами пожелтело от пыли. Пыль поднималась из тоннелей и, казалось, заполнила всю вселенную.

Внезапно из горного ущелья налетел ветер. Воя и грохоча, прокатился он по крышам дощатых бараков. Двери лазарета распахнулись, и в помещение ворвался ветер, неся песок, клочки сена, обломки сухих веток и сосновой коры. Сверкнула молния. Вверху загрохотало. Эхо в горах подхватило этот грохот, и он долго слышался над лагерем.

Ветер утих, и ливень ударил по крышам. Потоки воды потекли по нарам и по полу.

Грозы и ливни повторялись здесь часто, но никогда еще они не достигали такой силы. Провода были порваны, и многие столбы повалены. Деревья, доски, куски толя и листы кровельного железа загромождали двор.

А начальник лагеря, надсмотрщики и конвоиры как будто и не замечали беспорядка, произведенного бурей. Они ходили мрачные, не обращая внимания на заключенных и даже не заставляя их чистить двор.

Среди заключенных прошел слух, что на запад по шоссе катится бесконечная волна беженцев на машинах, повозках и просто пешком.

Весь день ворота лагеря оставались запертыми. Заключенные, ходившие на работу, уже после завтрака вернулись в бараки. В тоннелях работала только первая смена, вторая смена так и не дождалась команды строиться. Люди сидели на нарах и дремали.

Вечером распространилась весть о том, что высшее лагерное начальство упаковало свои вещи и уехало. Надсмотрщики и лагерные полицейские в тревоге бегали по всей территории. По обеим сторонам колючей проволоки ходили усиленные патрули. Постовые поглядывали то на дорогу, то на бараки и горячо спорили о чем-то между собой.

Наступила ночь. Изнуренные голодом и длительной непосильной работой, люди не могли все же усидеть на месте. Прохаживаясь у бараков, они с опаской останавливались, вслушиваясь в тишину ночи. С дороги доносились порой крики, гул автомашин. В горном ущелье шумел ветер, а заключенным казалось, что это грохочут танки на асфальтовой дороге.