Под грозой и солнцем — страница 85 из 88

— Черта с два тут увидишь. — Юноша привстал, крепко ухватившись за борт лодки.

— Их унесло по направлению ветра.

Старик поставил лодку по волнам. Временами казалось, что они взбираются на высоченную гору. Тогда мотор работал тяжело. Но бег волн был все же быстрее хода лодки. И когда волна обгоняла моторку, ее нос проваливался вниз, винт на секунду повисал над водой и мотор отчаянно взвывал.

Вдруг до них донеслось тарахтенье другой моторки.

— Товарищ-то мой тоже никак рехнулся? — улыбнулся юноша.

— Вперед, вперед гляди! — скомандовал старик. — У тебя глаза острее моих.

Вскоре они заметили впереди на волнах длинную полосу.

— Вот они! — закричал юноша.

Теперь началось самое трудное. Когда мотор выключили, волны хищно набросились на лодку. Старик протянул багор, чтобы зацепить бревна, но промахнулся и чуть не свалился за борт.

— Управляй веслами! — бросил он юноше.

Тяжелая лодка плохо слушалась неопытного гребца. Тогда старик сам сел за весла и передал багор юноше. Когда они менялись местами, через борт ударила большая волна. Нагревшийся мотор сердито зашипел.

Старик невольно выругался. Он накинул на мотор брезент и, стиснув зубы, принялся подгребать к бревнам.

— Всади багор покрепче! — крикнул он юноше.

После нескольких неудачных попыток тот наконец прочно зацепил бревна.

— Теперь держи!

Другая моторка подходила все ближе.

— Вон болтается обрывок каната. Привяжи его к цепи. Хотя погоди, ты не сумеешь!..

Старик забрался на корму, подцепил веслом цепь и принялся связывать ее с канатом. Юноша крепко держал одной рукой багор, а другой поддерживал старика.

— Готово!

Вторая моторка была рядом с ними.

— Вы еще живы? — послышался голос усатого.

Старик не ответил, он возился с мотором, но тот не заводился: видно, в карбюратор попала вода. Юноша тем временем развернул лодку. Когда мотор заработал, канат сильно натянулся и лодка вздрогнула. Потом послышался треск, и моторка свободно рванулась навстречу волнам.

— Оборвалось, перкеле[7], — выругался старик и набросился на юношу: — Какого черта ты повернул против ветра? Так никакой канат не выдержит.

— Что вы делаете? — послышалось из другой лодки.

— Помолчи ты там, коли помочь не можешь! — сердито отозвался старик.

Пришлось повторить все сначала. Когда наконец канат снова был привязан к цепи, старик завел мотор. Канат натянулся до отказа. Бревна подчинились силе мотора и послушно пошли за лодкой.

Тогда старик стал плавно поворачивать к острову.

— Вот как надо! — Он был доволен. — Бери ковш и черпай воду, а то мы и впрямь потонем.

Юноша взял ковшик и стал вычерпывать воду. Время от времени он озабоченно поглядывал назад: второй моторки не было слышно. Теперь волны хлестали спереди, и лодка подпрыгивала. Иногда волна захлестывала нос и скатывалась в лодку.

Наконец затарахтела и вторая моторка.

…Только у костра они заметили, как сильно промокли и устали. Подложили в костер дров, и пламя быстро поднялось чуть ли не в человеческий рост. Можно было раздеться и подсушить одежду.

— Да-а, а ведь мы и не познакомились, — спохватился юноша. — Это мой товарищ, Матвеев, механик. А я — Вася, спортсмен, так сказать…

— По-моему, мы уже хорошо знакомы, — ответил старик, улыбнувшись.

Вскоре забрезжил холодный рассвет. Ветер начал утихать, как бы устыдившись своего ночного буйства.


Перевод Т. Викстрем и В. Машина.

НЕВЫДУМАННЫЕ ИСТОРИИ

В ПОРОХОВОМ ДЫМУ

ЗАХАРОВ

Это было в декабре 1941 года на севере Карелии. Круглые сутки темно и темно. Утро наступает как раз перед тем, когда начинается новая, долгая ночь. Если соблюдать тишину, враг может обнаружить нас только перед самым носом. Правда, темные ночи одинаково скрывают и врага. Ветви деревьев покрыты толстыми комьями снега так, что даже в дневное время можно спокойно расположиться в двух-трех шагах от противника и не обнаружить друг друга.

На нашем направлении не было сплошной линии фронта. Между отдельными гарнизонами — десятки километров, с обеих сторон охраняемые лишь патрулями, которые раз или два в сутки проверяли, не перешел ли кто контрольную лыжню. А если и переходили во время сильного снегопада, следы тут же покрывались снегом. Найди нас, тем более в темноте! Наши походы в тыл противника длились иногда сутками. Перед походом нас в изобилии снабжали продуктами: бери сколько хочешь, только силы рассчитай. В дальнем походе даже иголка — тяжесть. От хлеба мы отказывались — сухари были легче. Отказывались даже от водки, необходимой в жгучие морозы. Мы умудрялись выжимать из сухого спирта более действенный напиток под названием «жми-дави».

Однажды в сумерках мы, возвращаясь к своим, натолкнулись на вражескую засаду. Это не было неожиданностью. Нас обнаружили еще утром, и мы знали, что враг не захочет добровольно выпустить нас из своего тыла. Но мы не ожидали встречи с такой силой. В разгоревшемся бою вскоре оказались окруженными со всех сторон. Положение затруднялось тем, что еще с утра у нас было двое раненых. Теперь застонал третий, четвертый… Не было продуктов, боеприпасы на исходе. Стало темно. Лишь вспышки выстрелов освещали комли деревьев. В довершение ко всему противник получил легкие минометы. Первая мина разорвалась перед одним из наших солдат, выбрасывая фонтаны огня и снега.

— Черт побери, тут так и умрешь, не целовавшись с девушкой!

Фронтовики знают: человеческий голос хорошо различается даже в грохоте боя.

Это был задорный голос Захарова, молодого солдата.

Юмор в бою, особенно в такой тревожной обстановке, — великая сила, неоценимое подкрепление. Бойцы громко засмеялись, посыпались шутки. Командир взвода воспользовался моментом и поднял нас в атаку. Это была нелегкая атака: темно, по пояс в снегу, лыжи под мышкой, дрожащий от очередей автомат в руке, град вражеских пуль…

Но противник не выдержал. Мы открыли себе проход. Потом вышло и наше тыловое охранение. Но вышли не все. Не хватало троих, среди них Захарова. Никто не видел и не слышал, погиб он или был ранен. Мы ждали, продолжая перестрелку. Пришлось послать товарищей на поиски. И, наконец, видим: навстречу нашей группе идет Захаров — живой, здоровый, тащит своего тяжелораненого командира. Ему помогает другой боец, легкораненый.

Я вспомнил, как перед походом, еще на отдыхе, между Захаровым и его командиром была серьезная стычка. Из-за оторванной пуговицы на гимнастерке и расстегнутого воротника. Сержант, строгий блюститель армейской дисциплины, сделал внушение. А Захаров… Не раз он отличался в боях, но не любил замечаний. Вступил в пререкания. Слово за слово — и пошло.

— Солдаты родины, говоришь?! — Захаров пришел в ярость. — Думаешь, у одного у тебя есть родина, а у меня ее нет!..

— Прекратить разговоры! Встаньте, как положено!

— Да пошел ты… — Захаров отвернулся и ушел. Не по-солдатски. Не по уставу. Стыдно было всем за него. Позор — да и только. А еще разведчик!

Теперь Захаров, в глубоком снегу волоча раненого сержанта, обрушился на нас:

— Да какие же вы!.. Своих оставляете! А еще разведчики!..

У Захарова за спиной был еще вещевой мешок, захваченный на поле боя у противника. Он сам распорядился содержанием трофея: кусок шоколада разделил раненым, хрустящий хлеб — всем поровну и с такой пунктуальностью, что ни на грамм никого не обделил.

Обратный путь был тяжелый, как всегда после дальнего похода. Усталые, голодные, все время начеку, мы по очереди тащили лопарские сани с ранеными.

А когда перешли рубеж обороны своих, силы иссякли, мы еле-еле добрались до своей землянки, до заслуженного отдыха. Отоспались, помылись и стали жить почти по-мирному. У нас была просторная, уютная, теплая землянка. На отдыхе всегда было весело. Захаров обладал хорошим голосом, но любил только грустные романсы. А танцевал лихо под баян. Да, мы даже танцевали в землянке! Для этого у нас была площадка — между печуркой и нарами квадрат метра полтора.

Каким-то образом до Захарова дошел слух, что он представлен к награде за боевые подвиги. Он недоверчиво, грустно усмехнулся, махнул рукой:

— Держи карман шире. Уголовников будут награждать! Дудки.

Захаров и еще четверо разведчиков пришли добровольцами на фронт прямо из заключения.

Мы возражали, все может быть. Что из того, что бывший уголовник! На фронте, как нигде, проявляются лучшие качества человека. Родина по достоинству оценит подвиги всех своих сынов. Но нет, не поверил Захаров нам, хотя очень ценил, что все мы, независимо от воинского звания и положения, по-товарищески делили и льготы и трудности жизни разведчиков. У нас был дружный коллектив, мы горой стояли за интересы и честь взвода, все были хорошими друзьями.

Как-то я спросил у Захарова, чем он думает заняться после войны. Он ответил откровенно:

— Чем? У вас своя профессия — у меня своя…

Он не скрывал, что после войны займется тем, что умеет.

Я шутя попросил, чтобы он продемонстрировал свое умение. Любопытно, мол, как это делается. Он обиделся:

— Товарищ младший политрук, мы не циркачи, не привыкли работать ради забавы.

Продолжались песни, шутки, танцы. Устали, сели на пары. Вдруг Захаров как ни в чем не бывало обратился к командиру взвода:

— Товарищ младший лейтенант, сколько времени?

— Пожалуйста… — Командир взвода растерялся: на руке нет часов, нет в кармане, нет ни на столе, ни на нарах.

— Вот они, — Захаров вынул часы командира из своего кармана.

— Как же так!.. — командир был в полной растерянности.

Захаров посмотрел на меня укоризненно и спросил с обидой:

— Забавно, товарищ младший политрук? Вы довольны?

Мне было неловко.

Потом — новые походы. Неудачи и успехи, потери и подвиги.

Захаров всегда оставался самим собой — буквально рвался на самые трудные задания. А потом Захаров получил орден Красной Звезды. Мы от души радовались, гордились. На столе в честь этого события появилось все, что могло быть на фронте для разведчиков. Веселились так, как только могут веселиться молодые, здоровые, сильные люди. Только один из нас не веселился. Был грустным, задумчивым, казалось, у него на душе тяжело, он что-то скрывает. Это был сам герой дня Захаров.

Ребята всячески старались встряхнуть его, заставляли петь, потом оставили в покое. Человек он гордый, чуткий, легко ранимый неосторожным словом. Мы не стали докучать ему вопросами, поняли — он думает о себе, о своем прошлом, о своем будущем. А это ему нелегко. Он должен сам сделать выводы, сам принять решение.

Война разлучила нас. О дальнейшей судьбе Захарова я не знаю. Но мысленно вижу его таким, каким он сидел на своем празднике. Я могу строить только предположения. Если он погиб, то с честью, как настоящий патриот. Если жив, то наверняка — в рядах честных и стойких тружеников.


Перевод Э. Тимонен.

НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО

Март 1945 года. Восточная Пруссия…

Перелистываю потрепанную тетрадь. Есть записи обстоятельные, на много страниц, но чаще — торопливые, два-три слова, всего одна фраза. Вот одна из таких:

«Панков. Неотправленное письмо».

Этот случай запомнился так отчетливо, что я решил дополнить то, что тогда не сумел записать.

Был тяжелый бой. Вторая рота нашего отдельного саперного батальона выдвинулась вперед, чтобы проложить проходы в минном поле. Под огнем нашей артиллерии притих передний край противника, но в тылу у них тоже было чем обрушиться на нас. Наша атака захлебнулась. Мы пошли второй раз, но тогда ожил и передний край врага. С большими потерями мы отошли на исходные рубежи.

Мы вернулись на отдых в тот же подвал, в котором уже жили несколько дней. За время этого боя был разрушен верхний этаж, и в потолке подвала образовалась огромная дыра. Падал мокрый снег и, не доходя до пола, превращался в дождь.

Никто не обращал на это внимания. С поля боя вернулись далеко не все. И не всех погибших сумели даже унести. Двое остались слишком далеко под носом врага. С наступлением темноты противник, опасаясь нашей третьей атаки, то и дело освещал ракетами нейтральную полосу.

Затопили камин. С тяжелыми думами легли на цементный пол. При тусклом свете самодельных коптилок некоторые занялись письмами родным. А мысли все об одном.

Не было Володи, комсорга батальона. Бывший разведчик, награжденный орденом Красной Звезды, он был прислан к нам в саперный батальон.

Какой палец ни укуси, одинаково больно. Но Володя!.. Он был душой батальона. Это тоже стертые слова, о стольких сказанные! Но как иначе сказать о Володе? Он был всегда живой, как ртуть, отчаянно смелый, веселый, никогда не унывал. На отдыхе, дай только обстановку, он играл на балалайке, лихо плясал. А как пел! Особенно «Синенький скромный платочек…». Пел от души, так, что казалось, будто у него где-то есть та, которая носит для него синий платочек. Ему было всего двадцать или двадцать один год, и уж который год он был на фронте. Он вел комсомольские дела без канцелярии. Правда, в боевой обстановке так и положено было, чтоб партийные или комсомольские собрания проводились без протокола и поручения не записывались. Но Володе это было особенно свойственно. Не любил он официальные бумаги. И нам теперь не хотелось, чтобы его мать узнала о смерти сына из официальной бумаги. Конечно, извещение будет, но мать должна получить сперва письмо, написанное товарищами. Как написать, чтобы смягчить удар? Сперва надо как-то подготовить, потом… Все равно надо написать эту тяжелую фразу.

Было больно еще от того, что Володе ведь не положено было идти со второй ротой. Он еще не был настоящим сапером. Я, правда, сказал ему об этом. Но как замполит, его непосредственный начальник я должен был твердо запретить. Да разве можно было удержать Володю! «Не сапер, но зато разведчик!» — вот его доводы. Кроме того, вторая рота была ему почему-то особенно близка.

Но вот его не стало.

Я долго сидел за письмом. Очень тяжело было писать. Но получилось от души. Комок все время поднимался к горлу, когда я думал: что же Володя успел увидеть в жизни? Школу. Родительскую ласку. Может быть, еще синий платочек… А потом сразу — суровая война. Отец тоже на фронте… И теперь надо сообщить матери, что нет ее сына.

Я перечитал письмо с трудом. Нет, как ни пиши, удар останется ударом. Никаким письмом ничего не смягчишь. Я поспешил заклеить конверт. Не треугольник, а настоящий конверт. Оставил письмо на ящике, который служил письменным столом, и лег с тяжестью на сердце.

Слышим — часовой кого-то окликнул. Потом осторожные, неуверенные шаги по лестницам в наш подвал. Кто бы это мог быть? Ведь все отдыхали, кроме часовых. Видим — чья-то рука отодвигает брезент, закрывавший вход вместо двери…

И перед нами возникают фигуры двух немцев!

Руки машинально схватились за пистолеты. Несколько стволов в готовности. Но что за чертовщина? Мы ничего не понимаем. Немцы — без оружия. Если они пришли сдаться — то почему же они не поднимают рук? Они испуганно оглядываются назад.

Прошли секунды в обоюдном смятении…

— Черти, что же вы не принимаете гостей?!

Сердце чуть не выскочило из груди. Что это — мерещится?! Это же голос Володи. Нет, не мерещится. Брезент распахивается, и там стоит живой, настоящий Володя! Смеется, как умеет смеяться только он. За ним, тоже с автоматом, — другой наш сапер, из второй роты. Его мы тоже считали погибшим.

Володя обратился, лихо козырнув, к комбату:

— Товарищ майор, старшина Панков и боец Сидоренко с сопровождающими в лице двух вот этих вояк вернулись с поля боя.

Отрапортовав, шумный и веселый Володя по-хозяйски распорядился:

— Ну-ка, фрицы, располагайтесь. Вашей войне теперь капут. Ферштейн?

Он взглянул на письмо, которое лежало на ящике. Я вздрогнул, сильно покраснел, схватил письмо и спрятал в карман.

— Эх, капитан, от вас уж никак не ожидал! — засмеялся Володя. — Сразу выдали себя. Держу пари, что это письмо не жене!

Пожалуй, никогда никто не уничтожал написанное с такой радостью, как я уничтожил то письмо.


Перевод Э. Тимонен.

ПОЕДИНОК

Морозная февральская ночь. На переднем крае обороны — тишина. Извилистая глубокая траншея соединяет блиндажи. Наблюдатели и часовые, одетые в белые маскхалаты, внимательно смотрят на маленькую отлогую высотку, возвышающуюся сразу же за болотом.

Мы знаем: на противоположном склоне высотки и на ее вершине — тоже извилистая траншея, и невидимые наблюдатели всматриваются в нашу сторону. Там враг.

Луна ярко освещает заснеженные сосны и ели, серебром поблескивает снег на замерзшем болоте. Мертвая тишина. Только изредка слышится скрип шагов да потрескивают от мороза деревья.

Слева застрочил автомат, раздаются несколько винтовочных выстрелов, и снова тишина.

И внезапно в тишине морозной февральской ночи разносится громкий голос. Он слышится на сотни метров:

— Внимание, внимание! Солдаты финской армии! Слушайте нашу передачу.

От сильного звука сыплется снег с деревьев.

Диктор рассказывает финским солдатам на их родном языке правду о Советском Союзе, о Красной Армии, о последних военных событиях, о потерях противника по всему фронту…

Во время короткого перерыва со стороны противника кто-то кричит по-фински:

— Продолжайте, продолжайте!

Но в морозную ночь из репродуктора уже вырываются звуки музыки. Патефонная пластинка перестает играть, и снова раздается несколько голосов:

— Продолжайте, продолжайте!

— Финские солдаты, — звучит им в ответ, — сейчас перед микрофоном выступит бывший финский солдат Мойланен, добровольно перешедший на сторону Красной Армии…


Солдат Вийтаниеми, сменившись с поста, снял сапоги и лег на нары. Вдруг он отчетливо услышал финскую речь со стороны советских окопов. Потом — нежные звуки музыки. Он сразу понял, в чем дело, и босой, с сапогами в руках, выскочил из землянки. А на улице — мороз. Слушая продолжение передачи, он на ходу, подпрыгивая, надел сапоги. В траншеях и окопах, у землянок и просто на открытых местах безмолвно стояли солдаты…

Это были солдаты особого батальона финской армии.

С началом войны финские тюрьмы переполнились. Если раньше в тюрьмах находились главным образом уголовники, то теперь сюда большими группами привозили «людей с убеждениями», как называли коммунистов. Среди «людей с убеждениями» было много и таких, которые далеко не во всем разделяли политические взгляды коммунистов, но в одном сходились твердо — не хотели воевать против Советского Союза.

А потом началась вербовка заключенных на фронт. Одних посылали на передовую под конвоем, других уговаривали. И одинаково всех подстегивал голод. Рацион для заключенных снизили до голодного пайка. В лагере Коннунсуо многие из них обессилели так, что не могли возвращаться с работы, и их уносили в камеры и в карцеры на носилках. Участились случаи голодной смерти. Выход был один — «добровольный» уход на фронт.

Из заключенных сформировали специальный батальон. (Впоследствии он стал известен своим зловещим названием: «Черный полк».)

Из генерального штаба финской армии на проводы батальона прибыл генерал-майор Ойнонен. В своей прощальной речи он обещал всем «добровольцам» помилование и одинаковые права с фронтовиками. Он дал слово, что батальон будет действовать только в пределах старых границ и что его участок останется самым спокойным. Затем генерал-майор сел в машину и уехал.

Батальон перешел старые границы без боев — фронт был впереди. Кто-то отказался идти дальше. Кого-то расстреляли на месте, кого-то отправили обратно в тюрьму.

Остальные очень скоро узнали, что значит «самый спокойный участок». Батальон попал в окружение. Кое-как вырвавшись из «котла», он потерял полсотни солдат убитыми и ранеными. 58 человек перешли на сторону Красной Армии. А «добровольцы» прибывали и прибывали — в строю и под конвоем.

Командир батальона выстроил всех и, по-видимому, спьяну начал свою речь таким потоком ругательств, что солдаты удивились: «Смотрите-ка, финский язык не так-то беден крепкими словечками».

— Умеют же финны воевать, — продолжал командир. — Берите пример с «Синей бригады»…

Солдаты криво усмехались. Они знали историю «Синей бригады», собранной из самых отборных шюцкоровцев. В «Долине смерти» (название дали сами финны) бригада попала в такой переплет, что уцелели лишь немногие. Бригаду отвели на переформирование.

— Я проверю, голод или родина заставили вас пойти на фронт! — кричал командир. — Кто будет честно воевать, три шага вперед, марш!

Из двухсот человек только трое вышли вперед. Остальные, хмурясь, стояли на месте…

Половину из оставшихся отправили в специальный лагерь. А батальон все пополняли.

Офицерский состав особого батальона — тоже «особенный». Прапорщик Сийвонен однажды ворвался на лошади в столовую и потребовал, чтобы его коня кормили наравне с солдатами. Он увлекался избиением подчиненных, особенно, когда был пьян.

Как-то он начал избивать всех, кого застал в одной из землянок. Кончилось тем, что утром его самого нашли без сознания в сугробе.

Командир батальона подполковник Лахденсуо разоткровенничался среди офицеров:

— Я сплю только обутый. В случае чего я надеюсь больше на свои ноги, чем на свой батальон.


…Солдат Вийтаниеми стоял на морозе, не чувствуя холода. Он думал о своей судьбе и судьбе своих товарищей. А репродуктор за линией фронта говорил о перспективах войны:

— Мы знаем, что вы мечтаете о мире. Мир наступит тогда, когда последний оккупант будет уничтожен или выброшен с нашей земли…

В эту ночь Вийтаниеми долго не мог уснуть.

«В самом деле, — думал он, — перспективы не радуют. В прошлом году обещали, что война кончится к уборке урожая, Советский Союз будет разбит, а великая Финляндия установит восточные границы на Урале. Война затянулась, русские приостановили наступление Германии и ее союзников и начинают накапливать силы…»

Вийтаниеми не был силен в истории, но знал, чем кончилось в начале восемнадцатого века могущество Швеции, кто спустя сто лет разбил французскую армию Наполеона, в каком огненном кольце русские большевики отстояли свою власть после революции 1917 года. Если они теперь сумели сорвать блицкриг и накапливают силы, то всем должно быть ясно, чем кончится эта война.

Вийтаниеми не хотел идти на фронт потому, что нынешний поход ему был ни к чему. Он знал, что как бы велика ни стала Финляндия, ему лично не перепадет ни одного квадратного метра земли. Его жизнь прошла в работе и в поисках новой работы; он не имел даже собственной крыши над головой и никогда не будет иметь. А теперь осталось погибнуть на фронте от пули или умереть от голода в тюрьме. А ради чего погибнуть? За что отдать свою жизнь? За родину? Родина есть родина, без нее жизнь теряет смысл. Но кто сказал, что родине нужна его, Вийтаниеми, смерть на чужой земле? Это говорят пастор, командир роты, офицер просвещения, генералы Рюти и Таннер. Они еще не родина. Они ничего не сделала для украшения родины своим трудом: ни плугом, ни топором.

Вийтаниеми никогда не занимался политикой, но он не принадлежал и к тем, которые считали, что за них должны думать офицеры и министры. Они за рабочего человека не будут думать. У них свои думы.

И тогда у него созрело решение, которое он исполнил в следующую ночь. Он пошел на пост со своим верным другом Ройвоненом. Да, они поняли друг друга с полуслова. Их поступок никто не может назвать трусостью. Трус не пойдет через минное поле под ярким светом то и дело вспыхивающих ракет.


И вот снова морозная ночь. Низко плывут облака, а за ними где-то угадывается луна. Опять говорит репродуктор из советских окопов.

— Внимание, внимание, я — Вийтаниеми. Я здесь, у русских. Кто знает меня, сделайте по выстрелу вверх…

В финских окопах замешательство, потом по всей линии батальона залпы и трассирующие пули врезаются в небо.

— Я так и знал — вы узнаете меня. И помните, я никогда не лгал, даже под пытками в тюрьме Коннунсуо. Я и здесь такой же, каким был всегда. Так вот слушайте. Здесь, в Красной Армии, со мной, военнопленным, обращаются куда лучше и человечнее, чем когда-либо в финской армии, и даже кормят нас лучше, чем вы питаетесь теперь.

С финской стороны раздалось несколько отрывочных очередей из автоматов.

— Какой это черт перебивает меня, — рассердился Вийтаниеми. — Не иначе, как прапорщик Сийвонен. Что, он опять напился? Заткните вы, ребята, ему дуло и отправьте выспаться. Дайте хоть раз солдату сказать правду. Я знаю вас почти всех. Где ты, Невалайнен, слышишь ли меня? А Кованен?.. — Вийтаниеми перечисляет фамилии своих знакомых и опять обращается к ним: — За что мы сидели с вами в тюрьме? За то, что не хотели быть баранами, которых ведут на убой. Нужна ли нам война? Подумайте. Это говорю вам я, такой же солдат, как вы.

Вийтаниеми сменяет Ройвонен. Он напоминает о первом «боевом крещении» батальона и говорит:

— Верьте мне, это еще не война. Настоящая война для вас будет впереди…

Ройвонен не успевает закончить; с финской стороны открывают такой шквальный артиллерийский огонь, что вокруг все бурлит и сверкает. Кажется, землянка, в которой мы сидим перед микрофоном, раскачивается, как утлая лодчонка.

Вийтаниеми спокойно закуривает и, стряхивая пепел с папиросы, поясняет:

— Этих артиллеристов ничем не убедишь. Они не из нашего батальона. Они — головорезы. К тому же стреляют с дальнего расстояния.

Мы представляем, из какой глубины ведет огонь тяжелая артиллерия. К тому же артиллеристы не могли слушать этой радиопередачи и не знали, по какой цели им велели стрелять.

Потом мы стали подытоживать результаты этого поединка.

Вражеские снаряды вдребезги разбили наши репродукторы, прикрепленные к веткам деревьев. Но какие думы и у скольких солдат вызвала наша радиопередача, — этого подсчитать мы не могли.

Впоследствии мы все же узнали, что работали не зря.

Человеческий голос всегда сильнее, чем самая сильная артиллерийская канонада.


Перевод автора.

ОДНОГОДКИ

В таком бою мне прежде бывать не доводилось. Кругом стоял адский грохот, и пламя бушевало всюду. Ослепительно вспыхивая над нами, оно вырывалось откуда-то из глубины земли, окружало со всех сторон. Казалось, что в какие-то мгновения терялись грани между землей и воздухом. Трудно было дышать от дыма и от мелкой пыли, которая непрерывно клубилась и падала на нас.

Земля качалась, будто мы тряслись в кузове машины, мчавшейся по плохой дороге.

И всюду люди. Но мы не знали, где погибшие, где живые. Сквозь дым видишь: лежит человек, и кажется, что для него уже кончилась война, и вдруг, совершенно неожиданно, он вскакивает и порывается вперед или кидается в сторону. А другой, кажется, лег для того, чтобы перезарядить свой автомат, а на самом деле замер навсегда.

И все, что здесь происходило, осело в моей памяти только позже, когда усталый до невозможности я лежал на полу жарко натопленного подвала и не мог уснуть. А в бою все менялось ежеминутно, одна страшная картина сменяла другую, и память не успевала фиксировать быстро пробегающие события.

Теперь же, после жестокой схватки, я думал о напряженном дне, и передо мной вновь вставали картины боя. Все пережитое оживало с такой отчетливостью, будто я опять иду в атаку. Кажется, даже слышу и грохот разрывов, и вой мины, и треск пулемета. И вдруг в моей памяти оживает образ юноши, которого я видел в бою. Так ясно, будто и сейчас нахожусь рядом с ним.

Он сидит на вспаханной снарядами земле у маленького миномета и в его ствол то одной, то другой рукой по очереди опускает мину за миной. На лице парня дерзкая улыбка озорника. Из-под лихо надетой набекрень пилотки выбивается на висок залихватский чубчик. Помнится, он блондин, да, да, блондин. Кажется невероятным, но фронтовики знают, что так бывает — в этом адском грохоте я слышал, как он пел в такт своим движениям:

Я возвращаю ваш портре-е-е-е-т…

С последним словом гудит уходящая мина. Он берет следующую и опускает ее, теперь уже другой рукой, в ствол миномета.

И о любви вас не молю-у-у-у-у…

И мина с воем как бы подпевает солдату:

Не молю-у-у-у-у…

В моем письме упрека нет, —

поет минометчик, —

Я вас по-прежнему люблю.

И мина подтверждает:

Люблю-у-у-у-у…

Новое послание «любви» летит к адресату.

Где-то теперь он, этот веселый русоволосый паренек? Что с ним стало? Я видел его в течение нескольких минут. Потом нас накрыло огнем и землей, а когда я поднялся, уже забыл о нем, ринулся вперед и вспомнил только после. Как бы там ни было, такие парни не умирают… Для меня он живее многих живых.


Даже такие бои имеют свой конец. Вечером наступила тишина, если не считать непрерывной артиллерийской канонады с обеих сторон.

В жарко натопленном подвале мы допрашивали немку. Она — в военной форме. Снайпер. Мы знали этих снайперов: они совершили много черных дел.

Ей было двадцать два — двадцать три года. Вдруг я вспомнил, что минометчик, которого я не могу забыть, тоже примерно такого же возраста. Они ровесники…

И я попытался представить, чем занимается теперь, на отдыхе, наш парень. Может быть, играет на гитаре или рассказывает забавные истории. По-видимому, он студент. У него умное лицо. Что он изучает? Гуманитарные или точные пауки?.. Конечно, все это моя фантазия, но реальная, основанная на знании своих товарищей, друзей, живых и погибших.

А его ровесница, молодая немка, сидит у нас. Как только утихнет артиллерийский налет, ее поведут в штаб. Она в военной форме, значит, военнопленная.

Она жадно жует хлеб, запивает чаем и говорит странным могильным голосом, словно во сне. Среди нас много знающих немецкий язык. И мы понимаем ее рассуждения:

— Немцы — господствующая нация. Когда бог создал немца, он дал ему меч и кнут. Немец создан для покорения и властвования над всеми другими нациями. Самый большой грех для немца — не выполнять воли божьей…

Я стараюсь мысленно конкретизировать ход ее мыслей. Выходит, наш минометчик, которого я видел днем, раб, а вот эти, с замогильными голосами, призваны стоять за спиной нашего парня с кнутом в руках.

Дикость какая-то! Невольно я вздрагиваю: не во сне ли это? Нет, не во сне. А наши солдаты смотрят на пленную, смотрят с сожалением, как на тяжелобольную.

И они понимают, что ее «болезнь» — это болезнь душевного опустошения целого поколения немцев.

Артиллерийская канонада продолжается. И продолжается для того, чтобы скорее развеять этот кошмар.

И окончательно, навсегда.


Перевод автора.

В МИРНЫЕ ДНИ