Под грозовыми тучами. На Диком Западе огромного Китая — страница 38 из 115

Некоторые народы с более изысканным вкусом отказались от натуралистической части этого ритуала, в то же время достойным образом воспитывая будущих жертв. У ацтеков в качестве пищи предлагался не обычный человек, а бог. Во время одного из праздников жрецы Уицилопочтли{82} лепили изображение такого божества из теста. В процессе магических церемоний божество заставляли входить в идола. Это обычный для Тибета ритуал, с той лишь разницей, что для него не делали идолов — их заменяли обычные пироги из теста (торма). Под конец праздника статую Уицилопочтли разбивали и раздавали по частям верующим, которые съедали эти куски с благоговением, полагая, что поглощают божественную плоть, считавшуюся источником жизни.

Наши современники из цивилизованных стран по-прежнему употребляют в пищу физическую субстанцию божественного существа. Хотя их более чувствительную нервную систему избавляют от жуткого зрелища окровавленного мяса, тем не менее католики верят, что тот, кто причащается, поглощает плоть и кровь Иисуса, а также незримые элементы его сущности — душу и божественную природу.

Некоторые религиозные писатели даже подчеркивают, что во время причастия человек вкушает пищу. Разумеется, те, к кому они обращаются, воспринимают их слова в духовном смысле. Поглощаемая пища должна укреплять дух верующих, озабоченных бессмертием души, а не долголетием или бессмертием своего бренного тела. Тем не менее реальность кровавой трапезы налицо, хотя и замаскирована под хлеб и вино. Того, кто отрицает, что верующий причащается истинной плотью и кровью, римская и греческая Церкви предают анафеме.

Припомнив подобные верования, укоренившиеся в человеческом сознании, я в конце концов пришла к выводу, что страшный обычай, о котором мне рассказали, очевидно, существовал на самом деле — у меня было и косвенное подтверждение данного факта. По-видимому, это имело какое-то отношение к первобытной алхимии.

Я больше не колебалась, стоит ли мне писать трагическую историю о бывшем атамане разбойников, которому довелось самому увидеть эту чудовищную практику, превосходящую и самые мрачные фантазии Данте об Аде{83}.


Хотя работа отнимала у меня много времени, я чувствовала, что обстановка в Утайшане меняется. Безразличие, с которым здесь отнеслись поначалу к сообщению о наступлении японцев, сменилось странным беспокойством. Непонятно, почему волновались окрестные лавочники и монахи, ведь никто из них не верил, что покой Утайшаня может быть нарушен. По их мнению, населенный пункт, большинство жителей которого составляли монахи, находился слишком далеко в горах, чтобы опасаться мирской суеты[53].

Несмотря ни на что, терзавшее их чувство тревоги нарастало день ото дня.

Слухи о том, что китайцы сражаются с японцами, подтвердились. Но где? На чьей стороне был перевес? Никто этого не знал.

Однажды нам сообщили, что главный вокзал Пекина, откуда поезда отбывают в северном направлении, уничтожен пожаром. Затем пошла молва, что генерал, мэр Пекина, открыл городские ворота неприятелю. Говорили также, что послы иностранных государств запретили сражаться в Пекине. Воюющие стороны должны были разрешать свои споры за стенами города. Это звучало так, словно речь шла о футбольном матче; слушая подобные речи, люди, естественно, полагали, что ничего серьезного не происходит. Иностранные дяди, «запретившие» гадким мальчишкам драться в Пекине, должны были живо обуздать непосед… Сегодня никто так уже не думает — мы не смогли решительно сказать «нет» в нужный момент, и это подорвало наш нравственный авторитет, а также нанесло ущерб нашим материальным интересам на Востоке.

Однажды утром почтальон подтвердил, что ходившие слухи не были беспочвенными. Пекин действительно был в изоляции, поезда туда больше не ходили, и вдобавок китайцы разрушили большой мост. Какой мост? Никто этого не знал.

Тем не менее мой повар напустил на себя гордый вид; покончив с приготовлением пищи, он принимался вопить во весь голос: «Мы отвоюем Маньчжурию!.. Все китайцы выступят против японцев!..»

— А ты, — сказала я как-то раз, когда меня окончательно разозлило его бахвальство, — а ты, разумеется, пойдешь в армию добровольцем!

— Я не могу, — отвечал слуга, удивленный столь нелепым предположением, — я нужен своей семье.

Подобные заявления слышались на протяжении всей войны. «Главная обязанность мужчины — заботиться о своей семье», — уверенно повторяли миллионы китайцев и оставались дома заниматься своими делами за прилавком магазина или конторским столом. На фронт же должны были идти простолюдины, всякие кули и прочие люди «без роду, без племени».

«Первоочередной долг — забота о семье» — с этим лозунгом можно было согласиться, учитывая, что китайская семья, полностью зависевшая от доходов своего кормильца, не могла рассчитывать на денежную компенсацию, в случае если его убьют на войне или изувечат так, что он уже не сможет заниматься никаким ремеслом.

С другой стороны, какой-нибудь бедный возчик, носильщик или «человек-лошадь», тянувший коляску рикши, мог заявить, что ему все равно, на кого ишачить — на соотечественников или японцев, — и он не обязан подвергать свою жизнь смертельному риску, несмотря на то, что у него уже не осталось надежды облегчить собственную участь. Такое мнение тоже вполне оправданно.

Можно прибегнуть и к другим весьма логичным доводам. Однако подобные умозаключения, сколь бы превосходными они ни были, на деле способны привести к гибели целого народа.

Неужели существует непреодолимое противоречие между интересами человека и коллектива? Очевидно, это не так. Остается только недоумевать, почему наша земля, которая могла бы стать довольно приятным местом для разумных существ, превратилась в ад из-за глупости ее обитателей.

Впоследствии я слышала, как студенты оправдывались, что они не принимали участия в боевых действиях, ссылаясь на то, что им следовало закончить учебу. Другие говорили с умудренным видом: «Я выжидаю и готовлюсь к следующей войне». Один юноша, преисполненный сознанием собственной значимости, заявил: «Я стараюсь поддержать моральный дух войск, сочиняя патриотические стихи». Наконец, некоторые из молодых богачей крупных городов: Шанхая, Ханькоу и других — даже не утруждали себя размышлениями о том, почему они уклоняются от исполнения патриотического долга, а продолжали веселиться в танцевальных залах и игорных домах.

Однако я наблюдала эти сцены и слышала эти речи уже после того, как уехала из Утайшаня. Бедные сельские лавочники просто-напросто говорили там Ионгдену: «Я боюсь». Ламы же, трапа (Трапа — низшее ламаистское духовенство) и бонзы, полагали, что война их не касается. Лишь бы уцелели их монастыри да имущество, лишь бы верующие продолжали приносить дары, а политический строй в стране или национальность власть имущих ничего для них не значили. Такая позиция походила на поведение несчастных кули, но объяснялась другими причинами. Разрозненность китайцев резко отличалась от патриотизма японцев.

Глава V

Отзвуки войны в Утайшане. — Передовая линия фронта приближается. — Первый полет вражеских самолетов над горой

Пятнадцатого августа 1937 года в Утайшане поднялся переполох. Ходили слухи, что 30 японских самолетов-разведчиков летали над Тайюанем. Опасаясь возможных бомбардировок, власти советовали всем, у кого не было неотложных дел, уехать из города. Эвакуация из Тайюаня женщин и детей стала неизбежной.

На следующий день в городе появились толпы объятых ужасом монголов. Женщины несли на руках младенцев, мужчины сгибались под тяжестью тюков с тряпьем и домашней утварью; я видела двух человек, перевозивших плуги. Некоторые вели лошадей, нагруженных поклажей, к которой были привязаны дети. Эти несчастные были предвестниками драматического зрелища, которое мне предстояло наблюдать на протяжении нескольких месяцев.

Известия, принесенные беженцами, были удручающими. Калган{84}, подобно близлежащим городам, несколько раз подвергался воздушным налетам. Было много жертв. Китайцы и японцы воевали между Пекином и Чахаром{85}. Люди, направлявшиеся в Пекин, убеждались, что дороги перекрыты, и были вынуждены поворачивать обратно.

Стало быть, речь шла о чем-то более серьезном, чем недавние «беспорядки»? Я задавалась этим вопросом, не предполагая, что боевые действия могут выйти за пределы сравнительно ограниченной зоны, простиравшейся между Пекином и Северным Китаем.

Между тем одна немецкая дама, обитавшая в Тайюане, у которой был радиоприемник, прислала мне сводку последних известий. Между Пекином и Тяньцзинем произошли крупные сражения. Китайцы понесли столь значительные потери, что убитых и раненых вывозили на повозках в течение трех дней, но их было очень много, и в конце концов было решено не забирать их с поля боя.

Впоследствии один французский врач, проживавший в Пекине, подтвердил эти сведения. Он писал, что большинство тяжелораненых скончалось на месте, пролежав несколько дней без всякой помощи.

Моя знакомая также сообщала о чудовищных пожарах: китайская часть города Тяньцзинь якобы сгорела дотла.

Через несколько дней после того, как я получила это письмо, в Утайшань прибыл офицер, командир воинской части из Утайшаня. Он известил нас о том, что Пекин и Тяньцзинь были сданы японцам. Кроме того, шла молва, что японцы наступали на Шанхай.

Необычайно активная деятельность развернулась в воинских частях, расквартированных в окрестных монастырях.

В провинции китайцы не утруждали себя строительством казарм. Почти повсюду гарнизоны размещались в буддистских и даосских храмах, что окончательно приводило памятники в упадок.

Непосредственно под горным отрогом, на котором возвышался Пусатин, в большом монастыре жили несколько сотен солдат. Они ежедневно занимались гимнастикой, выполняя упражнения на турнике. Горнисты тоже должны были репетировать. Чуть свет уже было слышно, как они играют гаммы и подают сигналы. Эти неопытные музыканты уединялись по двое, по трое среди деревьев или скал и беспрестанно издавали одни и те же жалобные звуки, от которых мне хотелось завыть как собака.