– Не понимаю…
– Да что ж тут непонятного? То, чем занимаюсь я, это ведь не искусство. Каждая серия вроде шоколадки – пользы немного, но помогает расслабиться в кресле, от суеты отрешиться, заполнить пустующее воображение образами чужой жизни. Свою подсластить. Или адреналинчику вкусить… Но с искусством это не имеет ничего общего, понимаешь? Над собой вчерашним не приподнимает, не оживляет душу. Нельзя же всерьез сопереживать этим картонным персонажам, этим фарфоровым статуэткам, как Михалков назвал Фандорина! – Она спохватилась. – Но мы же не об этом сейчас… Тебе, Янка, не со мной нужно посоветоваться. Разве я за все эти годы сыграла хоть что-нибудь серьезное? За что перед собой не стыдно?
Яна ахнула:
– Тебе – стыдно?! Это режиссерам должно быть стыдно, что они тебе такую дешевку предлагают. Но ты же работаешь с полной отдачей!
– Откуда ты знаешь? Мне самой свой предел неизвестен, раз ничего стоящего и не пыталась в кино сделать, ты-то как можешь о нем говорить? У тебя, кстати, хлеб обуглился…
Взмахнув веткой, Яна отползла от костра и подула на почерневший сухарик. От едкого дымка, заползающего прямо в глаза, навернулись слезы, хотя отчего было плакать? Не хлеб ведь жалеть.
– Не жалей, моя хорошая, – вдруг заговорила Ульяна с другими, материнскими интонациями, и Янка съежилась, боясь спугнуть эту пробудившуюся нежность. – Это работа на износ, если ею заниматься честно. Я не о физической усталости, само собой… Душа выматывается за каждого героя страдать, а иначе – как? Кривляться перед камерой, повторять плоские шутки сценаристов, это, знаешь, не для меня. Я хотела быть не «медийным» лицом, как теперь принято говорить, а актрисой. И пытаюсь быть ею по мере сил и возможностей. Даже лейтенантшу эту хочу женщиной показать. Из ничего роль сделать – это, знаешь, потрудиться надо… Ты ведь тоже такая. Сейчас думаю: лучше свою жизнь и свою любовь с полным накалом прожить. Только у меня уже не получится, судя по всему… Да и ничего другого я не умею, только актерствовать, а зарабатывать надо, кормить нас с Пуськой некому.
– А если он вернется к тебе? – рискуя опять вызвать раздражение, спросила Яна.
Но голос в ответ прозвучал спокойно:
– Он не вернется. Он никогда и не был моим.
Вообще-то, это было не в ее духе – вскрывать письма мужа. Но этот грязно-желтый конверт… Даже в цвете его одновременно присутствовали угроза, предупреждение и намек на нечто скандальное, заведомо неприятное. И обратного адреса, само собой, не было.
Лиде самой выпало достать его из ящика, принести домой, положить на кухонный стол, который потом с мылом промыла, хотя ни одному разрекламированному средству было не под силу стереть грибок болезни, мигом расползшейся по всему дому. По тому дому, что еще утром виделся ей счастливым. Уютным, теплым, полосато-солнечным – так свет пробивался сквозь приоткрытые жалюзи на кухне, где они с Егором пили кофе, как всегда вдвоем, в такую-то рань. Ксюшку в семь утра не поднимешь, а Егор, вопреки всем россказням про образ жизни артистов, легко вставал с первыми лучами солнца и даже до них – зимой.
Сейчас до зимы еще оставалась пара месяцев, а у нее внутри все вымерзло разом, словно Снежная Королева прислала в том конверте свое дыхание. На вид всего лишь фотографии. Цветные и веселые: маленькая кареглазая девочка в разных нарядах и позах смеется прямо в камеру, охотно демонстрируя восемь зубов. Между передними – щербинка. Как у Егора. И острый носик его. И рисунок губ. Не говоря уже о золотистом пухе на голове.
Именно так и произошло: Лида все поняла, едва взглянув на снимок. Ей уже не нужно было знать, что написано на свернутом листке, но она все-таки прочла, с трудом разбирая четкий компьютерный шрифт: «Как вы можете лишать такого ребенка отца?! Да есть ли в вас хоть что-нибудь человеческое? Ваш муж полюбил другую женщину, у них есть дочь, примите же это и смиритесь. Проявите благородство, иначе совесть будет мучить вас всю жизнь. Отпустите его».
– Вот как, – произнесла Лида почему-то вслух и вздрогнула от звука своего голоса. – Но у нас ведь тоже есть дочь… О господи! О чем я?!
Не сразу попав в неровную щель надорванного конверта, она сунула обратно и снимки, и письмо и, немного подумав (на самом деле ей понадобилась четверть часа), спрятала их под пустыми банками в кладовке. Туда не заглядывали ни Ксюшка, ни муж. Можно было, конечно, порвать или сжечь то, что просочилось в их дом безымянной бедой, но эта девочка, которая так весело смеялась… Вдруг с ней случится нечто плохое, если огонь сожрет ее снимки? Она-то при чем, эта девочка…
Только через какое-то время Лида обнаружила, что сидит на полу возле кладовки, будто собака, охраняющая собственную плеть, от одного вида которой начинают болеть бока.
«Как же мы сможем жить вместе?» – подумала она. И мысль эта была не о муже, а о конверте, спрятанном за узкой дверью. Ей даже показалось, что из-под нее просачивается желтоватый свет, будто послание источало смертоносное излучение, которого она не заметила сразу. Непроизвольно отодвинувшись, Лида начала подниматься, цепляясь за стену, но ладони скользили по шелкографии обоев в коридоре, и встать никак не удавалось.
И тогда она заревела в голос. Это был именно рев, такого Лида за собой и не помнила, обычно ее слезы были беззвучны и недолги. А сейчас она выла и хрипела, захлебываясь горем, что придавило ее к полу, который она так тщательно мыла каждое утро, чтобы Егору было приятно пройтись по дому босиком, как он любил. Любил… Что-нибудь он любил непритворно?! Эту маленькую девочку? Тогда почему же она растет без него? Или ее мать любил?
«А кто же ее мать?» – почему-то об этом подумалось только сейчас.
И этот интерес сумел пробиться сквозь боль, хотя и он тоже был весь в зазубринах и рвал душу в кровь. Но как-то отвлек, и горло перестало вздуваться криком.
Лида ладонями вытерла слезы и снова вытащила конверт, извлекла из него листок… Нет, ничего конкретного в этом письме не было сказано. Кто же она? Актриса? Гримерша? Помощница режиссера? Да кто угодно… Почему же никаких слухов не возникло? Ведь девочке уже с годик, не меньше… Неужели никто не узнал?
Самой показалось неправдоподобным, но она испытала некое подобие уважения к этой женщине, не позволившей газетчикам трепать имя Егора Быстрова. Стиснув зубы, Лида переняла у неизвестной эстафету молчания и решила не звонить даже сестре, с которой обычно разговаривала каждый вечер. Ей вообще не хотелось ни говорить, ни улыбаться, губы не слушались.
В тот день у нее так и не нашлось сил следом за мужем выйти на домашнюю сцену и актерствовать. А чего она ожидала от человека, умением лицедействовать которого восхищается вся страна? Притворство, поняла она, – вот что было их жизнью, а вовсе не солнечные полоски по полу…
Потом и вспомнить не смогла, каким образом добралась до дивана в гостиной и уснула, бессознательно отвергнув кровать в спальне. Хотя это он должен был лишиться супружеской постели… Но разбираться, кто кому и что должен, когда мутится в голове…
Лида уснула мгновенно и крепко, еще не догадываясь, что черная зима бессонницы ждет ее впереди, от нее не улетишь на теплые острова. Кажется, не снилось ничего. Или сон просто не успел сложиться из прозрачных образов к тому моменту, когда раздался вопль, словно переместившийся во времени: она сама так кричала, когда вскрыла тот конверт.
У нее не оказалось даже нескольких секунд, чтобы прийти в себя: глаза стоявшей перед ней дочери были полны таким ужасом, что Лида мгновенно очнулась. Лет пять уже у девочки не было этих припадков необъяснимого ужаса, они с Егором расслабились – прошло… И вот опять?
На этот раз причина обнаружилась сразу же. Злосчастный конверт желтозубо смеялся ей в лицо: забыла снова спрятать! Она сдавленно вскрикнула, подскочила и вырвала его у дочери. Потом и снимки девочки, которые Ксюша сжимала в другой руке. Пальцы дочери прилипли к глянцу, и на миг Лиде показалось, что она отрывает с кожей, сейчас кровь хлынет…
– Детонька, детонька, – шептала она, обнимая свою пятнадцатилетнюю девочку, которая имела ничуть не меньше прав на счастье, чем та рыжеволосая малышка.
У Ксении, как и у нее самой, были светлые, снежного оттенка завитки. Может, Егор все эти годы только о том и мечтал, чтобы родился ребенок, похожий на него…
Дочь кричала, отбиваясь:
– Что это, мама?! Кто это?
Хотя объяснять ничего не нужно было, раз так закричала, увидев. А фотографии, как назло, рассыпались, будто на просмотре, и маленькая девочка беззлобно смеялась над ними со всех сторон.
«Это и есть ад, – почему-то подумалось Лиде. – Ангелу смешно смотреть на наши муки. Неужели сами виноваты? Ксюша-то в чем?»
– Какой же он гад! – корчась, стонала дочь. – Он же просто последняя сволочь!
Она мрачно поправила про себя: «Не последняя». А вслух сказала:
– Не смей так говорить об отце. Мы еще ничего не знаем. Может быть, это… чья-то злая шутка.
Ксения шумно втянула влагу:
– Шутка?! Да ты посмотри на нее! Вылитая же! Я сроду не видела, чтобы дети так на родителей походили!
– Я тоже, – пришлось согласиться Лиде. – Но ведь бывают же в природе двойники.
Больно толкнув ее в грудь, дочь закричала до того истошно, что она испугалась:
– Да что ты его оправдываешь! Он же предал нас! Дешевка он, а не отец! Только попробуй после этого пустить его домой!
– Не пустить домой? – Лиде такое не приходило в голову.
Как это – просто не открыть дверь? Ничего не объясняя и не выясняя? А вдруг это и в самом деле…
Упав на колени, Ксюша уже занесла судорожно стиснутый кулачок над одним из снимков, но Лида успела перехватить ее руку:
– Ей-то за что?
– За что? За что? – Она вырвалась и резко ударила мать в живот. – А мне – за что?! Ты – мокрая курица, не смогла его удержать, а я должна расхлебывать?
Скорчившись на диване, Лида выдавила через силу:
– Да почему же ты? Как раз ты навсегда останешься его дочерью. Не тебе же он изменил…