Марк кивал, тупо глядя на фиолетового уродца на окне, и пытался подобрать слова, которые способны убедить Илью Семеновича. Между тем тот продолжал.
– Превосходно, что вы зашли, Марк! Вас мне сам Господь послал! Я попрошу вас споласкивать тряпку. На окно я вас, конечно, не пущу, но и скакать с подоконника на пол в моем проклятом возрасте уже тяжеловато. Марк, вы меня слушаете? Сполосните же тряпку! Не выжимайте, пятно уже засохло, надо его размочить.
Держа тряпку двумя пальцами, Марк окунул ее в ведро и протянул учителю. С обвисшего края лились светло-сиреневые струи и растекались по подоконнику, оставляя дорожки на пыльной покатой поверхности.
– Вы не заболели, Марк? Что-то вы нынче молчаливый.
– У нас контрольная была, – промямлил Марк, снова склоняясь к ведру.
– Ужасно! Как я вас понимаю. Не помню состояние после контрольных, но после экзаменов в институте я пластом лежал до самого вечера. Иезуитская придумка эти экзамены!.. Черт, никак не могу дотянуться до второго яйца! Ох, простите, Марк!
Всплеснув руками, Илья Семенович обдал Марка веером грязных брызг и, еще сильнее смутившись, резко подался вперед, желая отереть мальчику лицо. Но тут его нога попала в лужицу, набежавшую с тряпки, и, неловко взметнувшись, учитель откинулся всем телом назад. Впервые, не успев подумать, Марк совершил действие. Сбив жестяное ведро, он рванулся к окну и вцепился мокрыми руками в измазанный синий пиджак. Оба упали на подоконник, свесившись через край и дыша ужасом в лицо друг другу.
Придя в себя, Марк с усилием втащил учителя в кабинет и поставил на ноги. Старик вдруг мелко затрясся и осел на пол, залитый грязной водой. Широко раздувая ноздри, Марк пытался восстановить дыхание.
– О господи, – простонал учитель, размазывая по лицу сиреневую грязь. – Марк, вы же только что спасли мне жизнь… Мою дурацкую и никчемную жизнь… Марк, вы так рисковали! Я же потерял равновесие и мог утянуть вас за собой. О боже…
Марк уже отдышался и внимательно слушал старика. Этот поступок был совершен инстинктивно, гордиться тут нечем. Он мог растеряться и не сдвинуться с места. И что тогда? Скрюченное жалкое тело на асфальте, темное пятно возле разбитой головы, опухшей медузой вывалившийся язык, уже не способный ничего произнести…
Он смотрел сверху на неровную лысину, утыканную седыми, неотмершими волосками, на опущенные плечи и трясущиеся руки в старческих пятнах и не мог понять, что же испытывает к этому человеку. Но его любви Марк уже не хотел, это точно.
– Надо здесь все убрать, – вяло напомнил он. – Позовите дежурных. И поручите уборщице домыть окно. Это не ваша обязанность.
– Я знаю, – смущенно сказал старик. – Ох, Марк, дайте мне, пожалуйста, руку! Я испачкал ваш пиджак… О господи, даже не знаю, как вас благодарить!
– Не надо благодарить, – поморщился Марк. – И маму мою тоже не благодарите за ту одежду. Вы обещали мне.
– Да, конечно! – живо откликнулся Илья Семенович. – Но, Марк, я начинаю подозревать, что вы без разрешения взяли эти вещи, а? Мама ничего не знает?
– Она все знает. Дело совсем не в этом. Вы можете просто выполнить мою просьбу?
– Могу, – охотно пообещал учитель. – Хотя мне не все понятно. Но ради вас, Марк!
Отступив, Марк отвесил поклон:
– Благодарю покорно! Пожалуй, я пойду, нам столько задали на завтра…
Было ощущение, что учитель провожает его взглядом из окна, но Марк не обернулся. Он шел быстрым уверенным шагом, стремясь затоптать все темное, отвратительное, упорно поднимавшееся в нем. Увы, дорога до дома оказалась слишком коротка…
– Забегала Катя, – сообщила мать, когда он пришел, и пристально вгляделась в лицо сына. – Что у вас за секреты? Она просила тебя зайти к ней вечером. Мне пойти с тобой? Сейчас так рано темнеет…
Он позвонил в четверг утром, когда Кате уже удалось разогнать вырвавшихся из прошлого демонов. С удивлением и гордостью она вспоминала, как спокойно поговорила по телефону, пригласила зайти.
Потом позвонила в свою фирму, предупредила, что задержится, и не спеша занялась уборкой, изредка морщась от пошловатого привкуса: муж в командировке… Отъезд Володи заковал ее в железный пояс верности, ни за что на свете Катя не уподобилась бы героине анекдотов. Расстегнув хотя бы одну пуговку на вороте, она разом унизила бы обоих мужчин.
Все же она посчитала необходимым тщательно одеться к приходу Никиты и распушить кудрявые волосы. Косметикой Катя, по-европейски, почти не пользовалась, хотя знала, что этим озадачивает коллег. Светлана одобряла позицию сестры и подчеркивала при случае, что у Кати есть свой стиль.
«Если б я не знала, что мы с тобой вылезли из трущоб, то сказала бы, что ты настоящая леди», – частенько повторяла она и неизменно вызывала у Кати приступ смеха.
«Этот голодранец, конечно, явится с пустыми руками», – весело подумала Катя и сунула в морозилку бутылку «Шампанского», с сожалением вспомнив о блестящих ведерках, наполненных крупными кубиками льда, какими они пользовались в Германии. Тогда ей нравилось незаметно вытащить ледышку и мусолить ее в ладони до тех пор, пока не начнет ломить кости.
Приготовив коробку конфет, Катя включила запись Милен Фармер и в изнеможении опустилась на диван. Нехитрые приготовления каким-то образом вымотали ее. От страха стало покалывать кончики пальцев, не хватало воздуха, а она-то думала, что уже научилась равнодушию. Десять лет тренировки должны были сказаться… И даже вернувшись в свой город и зная, что любая минута может, как внезапной грозой, разразиться встречей с Никитой, она по-прежнему пребывала в состоянии спокойной любви к той жизни, которую сама избрала. Гордыня нашептывала, что ему уже не удастся ни выбить ее из равновесия, ни запугать. Его ночные кошмары, всплески отчаяния, приступы ненависти, заглушающей страх, – все это было так далеко и ненужно… Она просто забыла, что за гордыней неизбежно следует наказание.
Катя вскочила с дивана и, сжав кулаки, начала мерить комнату остервенелой поступью последнего солдата, идущего с барабаном на врага. Но Никита никогда не был ее врагом, она опять все придумала. Стоило мысленно произнести его имя, и в груди сдавило так, что Катя замерла, не дойдя до угла, и стала испуганно хватать ртом воздух. Она разучилась дышать в одном ритме с ним, она стала обычным человеком. Его же легкие, как и прежде, полны голубой парижской дымкой…
«Я не помню его стихов, – подумала Катя с ужасом, будто упустила последний спасительный канат, способный вытянуть ее на поверхность, и теперь водяная толща будет всегда, всегда давить ей в грудь. – Почему я не помню его стихов…»
Катя огляделась, и все женские ухищрения – французская музыка, вино, конфеты, духи – показались ей невыносимо пошлыми, не достойными ни Никиты, ни ее самой. Она уже готова была спрятать магнитофон и собрать волосы в строгую «шишку», как вдруг раздался звонок.
– Привет, – произнес Ермолаев так, будто голосом пробовал глубину – можно шагнуть еще или лучше отступить.
– Заходи, – бросила Катя, не поздоровавшись, и долго возилась с дверью, запирая на все замки. – Нет, не в эту комнату, здесь детская. Дальше.
И пошла следом, с удивлением разглядывая его дешевые фиолетовые носки. На пороге комнаты Никита замешкался, осматриваясь. Катя ожидала, что он произнесет что-нибудь вроде: «Хорошо у вас» или «Как ты уютно все устроила», но он спросил:
– А книжные полки у вас в детской?
– Нет, в комнате свекрови. Это ее квартира.
– Понятно…
– Садись, – отрывисто сказала Катя и устроилась в кресло сбоку, чтобы видеть его верблюжий профиль.
Пытаясь найти признаки волнения, она взглянула на его руки: они расслабленным крестом лежали на коленях. Ей же пришлось подсунуть ладони под себя, чтобы не тряслись пальцы. В этой позе было что-то девчоночье, настоящей леди не пристало сидеть таким образом при гостях. Но она не могла видеть в Никите обычного гостя.
– Хочешь «Шампанского»? – не выдержав молчания, спросила Катя.
– «Золотого»?
– Нет, почему – «Золотого»?
– Когда мы познакомились, твоя сестра угостила нас именно таким.
– Ты помнишь такие детали?
– Да что ты! Я могу забыть что угодно: город, год, имя женщины, но марку вина – никогда!
– Ах вот как! – кивнула Катя, задетая его признанием. – Так что, ты прочитал?
– А? Да, прочитал. Он очень одинокий мальчик, да? Всегда с людьми и всегда один. «Я прожил молодость во мраке грозовом, и редко солнце там сквозь тучи проникало…»
– Бодлер?
– Откуда ты знаешь? – спросил Ермолаев с неподдельным удивлением.
– Ты всегда любил Бодлера.
– Ты ошибаешься, я всегда его ненавидел.
– Но ты же постоянно перечитывал его стихи!
– Я не мог отделаться от него. Вырваться. Марк любит его или ненавидит?
Катя пожала плечами:
– Понятия не имею. А это является каким-то критерием?
– Безусловно.
– Все это слишком туманно, – со вздохом призналась Катя.
Ее начинал утомлять этот разговор. Впервые захотелось отправиться на работу, окунуться в игривую атмосферу беззлобных сплетен и незамысловатых шуточек.
Ермолаев напористо возразил:
– Напротив, это очень просто.
– Не для меня. Так что ты скажешь о стихах моего племянника?
– Ты переживаешь за него как за сына. Когда-то мы с тобой хотели иметь сына…
– Ты говоришь об этом с таким равнодушием!
– Разве? Это тебе только кажется. Я до сих пор жалею, что ты не оставила мне малыша, прежде чем сбежать.
– Я не сбегала, ты сам меня выгнал.
– Я всего лишь закрыл за тобой дверь.
– Ты хлопнул ею так, что выскочили соседи!
Он покачал головой:
– Не помню…
– А я что-то не помню твоего горячего желания иметь сына. И не примеривайся к Марку! Он слишком велик для тебя.
– Или я слишком мелок для него.
– Я этого не говорила.
– Я и сам это знаю. – Перестань! – вдруг вскрикнула Катя и вскочила с кресла. – Ты опять провоцируешь ссору. Мы не виделись тысячу лет и с первой же минуты сцепились как в старые добрые времена.