Под красной крышей — страница 43 из 46

Оттолкнувшись от едва не приросшего к нему дерева, он зашагал к дому мимо целого ряда переполненных мусорных баков.

«Всю жизнь я иду вдоль огромной помойки».

Его передернуло от прозвучавшей в этом заявлении фальши. Не было вокруг него никакой грязи. И даже преступная отцовская любовь была великолепно чиста в сравнении с ним. Марку некого было обвинить.

Возле дома он увидел мать, хотел по привычке окликнуть и вовремя спохватился. В ее руке была огромная сумка, похожая на ту, что пару дней назад он принес Илье Семеновичу. Марка пронзил страх, но уже в следующий момент он вспомнил: та сумка была немного другой расцветки.

Было похоже, будто мать переносит что-то тайком от него. Крадучись, Марк последовал за ней через пустынный сквер, как в плохом детективе прячась за худосочными деревьями. Его терзали неловкость и любопытство.

Светлана Сергеевна торопливо пересекла сквер и свернула в незнакомый короткий переулок. У Марка хватило ума не бежать за ней следом, а сначала проследить из-за угла. Выглянув, он испуганно отшатнулся – в двух метрах от него, возле первого подъезда, мать разговаривала с незнакомой женщиной. Та громко посетовала:

– Почему ж ты не скажешь ему? Здоровый лоб, мог бы и подработать.

Мать вульгарно, по-бабьи, отмахнулась:

– Да что ты! Я сама все детство копейки считала, ты же знаешь. Зарок себе дала: мой ребенок нищеты не увидит.

– А что вещи из дома исчезают, тоже не увидит?

– Это ж только мои вещи, – не сразу ответила Светлана Сергеевна. – Марк не заметит. Он вообще о тряпках мало думает.

– Ну, а через год? – не унималась ее знакомая. – Все распродашь, голая ходить будешь? Ладно еще твой мужик все про запас покупал, будто чуял… А так бы что делала?

– Не знаю… Мне доцента скоро дадут. Свадьбы, может, чаще будут. Заработаю.

– Да уж… Ладно, давай сумку. Здесь все, что я отобрала?

– Как ты сама сложила, так и лежит. Можешь проверить. Ты могла бы и тогда забрать, сама же попросила до получки. Небось у мужика твоего глаза на лоб полезли?

– Да я не все себе-то…

«Она сдалась, – задохнулся Марк. – Признала себя нищей… Отреклась от Бахтиных… Ей так и не удалось выбраться из этих трущоб. Первая же трудность вновь отбросила ее сюда. Но я… Я-то никогда не перейду эту грань! Пусть делают со мной что хотят».

Стараясь не привлекать внимания, он бросился к своему дому. Оставив дверь в квартиру приоткрытой, Марк, не раздеваясь, метнулся к стойке с кассетами и нашел заветную, зашифрованную… Через минуту пространство изнывало от магического заклинания: «ХалиГалиКришна, ХалиГалиРама…» Ей было угодно разговаривать на языке простолюдинов? Получите, маркиза! «Тута или тама» – как вам это? Достаточно просто? Он раскачивался, сидя на ковре, прямо в плаще и подпевал, из-под приспущенных век следя за дверью. Когда она приоткрылась, ударив в лицо столбом света, Марк откинул голову и улыбнулся. Добро пожаловать, маркиза!

– Марк…

У него хватило самообладания не вскочить, хотя сердце скакнуло так, что Марку показалось: его пронзила узкая холодная стрела. Но он лишь открыл глаза и невозмутимо посмотрел Ермолаеву в лицо.

– Я бывал здесь… В этой квартире. Правда, очень давно. – Его голос был едва различим в волнах мощной энергетики братьев Самойловых, но Марк ловил каждое слово. – Я могу пройти?

– Вы уже вошли.

– Я хотел поговорить с тобой.

– Да ну? А я-то думал: что вы со мной намерены сделать?

– Если я стал для тебя причиной каких-то неприятных переживаний…

– То что? – быстро перебил Марк, непроизвольно подавшись вперед, и Ермолаев вдруг растерялся: действительно, что?

– Мне очень жаль, – пробормотал он ненавистную фразу и едва не скрипнул зубами.

– А-а, – безразлично протянул Марк.

Он по-прежнему сидел на ковре, как на цветастом островке, на который у Ермолаева не было допуска, и никто не приглашал его пересечь сероватую ворсистую границу.

– Любишь «Агату Кристи»? – спросил Никита, изнемогая от злости на себя. – Я в семнадцать лет увлекался Бодлером.

– «Цветы зла», – отозвался Марк. – По большому счету это одно и то же, вам не кажется?

– Тебе нравится ненавидеть меня, Марк? За что?

– Кто говорит о ненависти? Я не знаком с нею. Если только ненависть не есть простое отсутствие любви. Катя не любит вас, – мстительно добавил он, поднимая потемневшие глаза. – Она никогда не уйдет от мужа. Знаете, он какой? Веселый, открытый… Ей нужен именно такой человек.

– Я знаю, – кивнул Ермолаев. – Может, потому я и пришел к тебе.

Мелькнувший в глазах мальчика ужас лучше любых слов сказал Никите, что его опять поняли превратно. Он звонко хлопнул себя по лбу и рассмеялся: «Я настоящий болван, правда?»

Продолжая смеяться, Ермолаев вышел из комнаты и, оказавшись на лестничной площадке, тщательно прикрыл за собой дверь.

* * *

А бабье лето все-таки пришло. Застало врасплох, внезапно распахнув бескрайней синевы небо, так что все ахнули: неужели это оно было вчера тяжелым, разбухшим и давило на затылок, словно подсевшая кепка?! Теперь все кругом казалось переполненным пространством: чудом сохранившиеся на синем глянце штрихи облаков; блестящие омытой кожицей, освободившиеся от лишней листвы, но еще не обнищавшие деревья; длинные улицы, манящие сухостью асфальта и теплой желтизной газонов. Хотелось немедленно надеть легкие туфли без каблуков и пуститься в прощальное перед зимой путешествие по городу.

«А почему бы и нет?» – Катя поцеловала вернувшегося поздно вечером мужа, и он сразу открыл глаза.

Армия отучила его опускаться в потаенные глубины сна, где, по Катиному убеждению, и хранилось главное наслаждение. Полубодрствование мужа вызывало у нее сочувствие, но в этом было и свое преимущество: пока она окольными путями пробиралась к пробуждению, Володя успевал принести ей кофе и разбудить дочку. Обжигающая горечь приводила Катю в чувство, и когда на дне оставался лишь темный полукруг, она уже чувствовала себя человеком.

Но сегодня ей удалось проснуться раньше Володи. Проснуться так, будто и не спала: просто открыла глаза и сразу увидела пробивающийся с краю портьеры ослепительный утренний свет. Она вбирала неожиданную улыбку осени и чувствовала себя счастливой. Кате давно было известно, что счастье не подсчитывает – все ли у тебя есть для того, чтобы оно свершилось? Оно приходит внезапно и тихо поселяется в твоей душе, как первое утро бабьего лета, как вдохновение, как любовь…

Катя лежала не шевелясь и наслаждалась скрытым от всех ликованием. Ей вдруг вспомнилось, как совсем недавно, в августе, они с Володей ушли от всех за город (только редкая рощица отделяла их от последних домов) и на заросшей белым клевером полянке, прогретой таким же неудержимым в своей щедрости солнцем, прижались друг к другу нагими телами. Суетливые муравьи перебегали по их коже, окропляя ее щекотливыми мурашками. Жар Володиных рук сливался с последним зноем лета, и смеющиеся глаза светились зеленью. В такие минуты Катя лишний раз убеждалась, что именно его она ждала, сидя на распахнутом окне старого барака, давно вычеркнутого из плана города. Храбрый воин, сильный духом и верный сердцем, с губами, умеющими улыбаться лишь одной женщине так, что делают из замарашки принцессу.

Во сне лицо мужа становилось удивленным, как на детских фотографиях. Но если б и проснувшись Володя оставался ребенком, то им пришлось бы туго. Кто-то из двоих должен быть взрослым. Если б она осталась с Никитой, пришлось бы взрослеть самой, а у нее и без того не было детства.

На миг она представила, как они с Никитой зарабатывают деньги: он сидит на вахте и читает, она моет бесконечный университетский коридор. Потом он пишет стихи, если нет вдохновения, напивается с приятелями, каждый из которых готов дать руку на отсечение, что Ермолаев – гений, а она жарит на электрической печке «Тайга» подмороженную картошку…

Катя испуганно закрыла глаза, пытаясь найти себя в темноте, потом с нежностью взглянула на мужа и поцеловала его раскрытые губы.


Она приняла решение, и с этой минуты все происходило точно во сне. Сквозь плотный шум взволновавшейся крови Катя слышала голос мужа и даже отвечала ему, то и дело спохватываясь: «Что я сейчас сказала?» Свекровь позвала завтракать, и Катя послушно села за стол, стала жевать бутерброд. Потом одела дочку, поцеловала мужа и наугад, положившись на память ног, вышла на улицу.

«Я простилась с ним в Париже, но здесь он все еще держит меня», – сердито подумала Катя, помахав дочке у ворот садика. Ей пришло в голову, что стоит исповедоваться перед Никитой, рассказать, как все случилось тогда, и тогда она освободится от прошлого. Теперь Катя была уверена, что не встреться они в театре, и память истязала бы ее еще много-много лет, хотя до того она почти и не вспоминала о существовании Ермолаева. Он был для нее как для Никиты Париж – полугрезой, полусном, который вроде бы реально существует, но увидеть его не удастся. Можно плакать о нем и писать стихи, но это не мешает жить здесь и сейчас.

Светлый асфальт был прорежен причудливыми тенями от рано облетевших тополей, и каждая черточка выглядела размытой, неопределенной во времени и пространстве, подтверждая, что все это – лишь сон. Но плохо укатанный асфальт через подошвы колол ноги, и с каждым шагом ступни жгло все сильнее, так что Кате на миг показалось: она босая идет по битому стеклу, оставляя две прерывистые красные дорожки.

«Я не должна этого делать», – убежденно подумала она и ускорила шаг. Чтобы сократить расстояние, Катя наискосок пересекла двор, засыпанный обожженными осенью листьями, похожими на обрывки давно сгоревших писем. Не давая себе одуматься, она с ходу толкнула ногой визгливую общежитскую дверь и, стараясь не задеть перила, поднялась к Никите. Куривший на лестничной площадке мальчик лет десяти задумчиво взглянул на Катю и спросил, который час. Она привычно приподняла светлый манжет плаща и обнаружила, что забыла часы. Времени больше не существовало, и это испугало Катю. Уже много лет она жила по часам, рассчитывая и сверяя с ними каждый шаг. Никита никогда не умел делать этого.