– Поэзия – это ярость, это борьба! – донесся до нее срывающийся от злости Никитин голос. – И если вас, дамочка, коробят соленые словечки, вам нечего и думать о литературе. Бездарность способна опошлить красоту самого изысканного слова, талант же поднимает на божественную высоту даже площадную брань. Только талант!
– Бунин слыл непревзойденным матерщинником, – охотно подтвердил кто-то.
Дрожащий женский голос пытался возражать:
– Но ведь он не употреблял таких слов в рассказах…
– А Пушкин позволял себе!
– Литературная строка должна радовать глаз…
– Сейчас любой графоман в красотах письма способен перещеголять и Бунина, и Олешу. Это еще не признак таланта! Литература создается не для глаз и даже не для ума, а для сердца. Если угодно – для души…
Катя прислушивалась, стоя под дверью и не решаясь войти. То, о чем спорили в этой комнате, давно перестало ее волновать. Она была чужой в этом мире, но он все еще не отпускал ее, как глупая собака на сене. Только в данном случае собака была умной…
– Катя, – испуганно произнес Никита, когда она все-таки вошла.
Все замолчали и уставились на нее, а она глядела на расстеленную прямо на письменном столе газету, занятую стаканами и кусками вареной колбасы.
– Привет. – Она неуверенно улыбнулась.
– Королева! – восхищенно выдохнул один из друзей Никиты и, вскочив, принялся стряхивать с пустого табурета крошки.
– Пожалуй, нам лучше уйти? – предположил другой, и Ермолаев рассеянно кивнул.
Худая нервная девушка, любительница изящной словесности, проходя мимо, громко хмыкнула, и Катя неожиданно смутилась, а заодно разозлилась на себя и на Никиту: как он мог не почувствовать, что она идет к нему?
– Садись, – предложил он, когда все наконец вышли и комната наполнилась задыхающимся шепотом часов.
Катя удивленно указала на них подбородком:
– Все те же… Ты говорил, что они «шоркают»…
Еще не закончив фразы, она поняла, что воспоминание не вызвало ни сожаления, ни грусти. Она пришла к той же реке, но в ней давно сменилась вода.
– А я вчера был у твоего племянника, – вдруг признался Никита и, не спрашивая разрешения, закурил. – По-моему, он меня ненавидит…
– За что? – машинально спросила Катя, опускаясь на табурет.
– Кажется, я обидел его.
– Ты плохо отозвался о его стихах?
– Стихи тут ни при чем… И вообще… все это не важно. Ты ведь не из-за Марка пришла?
– Я пришла, – торопливо подхватила она, – потому что рано или поздно нам все же нужно было объясниться с тобой. Я не могу спокойно жить, пока мы не простили друг другу…
– Катя, не надо!
– Я виновата перед тобой, я была полной дурой! Я начиталась Ромена Роллана и поверила, что страдания от измены поднимают любовь на новую высоту. У нас с тобой все было так сложно… Я никак не могла до конца понять: то ли ты любишь меня, то ли ненавидишь?
– Разве эти чувства существуют по отдельности?
– Да, Ник, да!
– Своего мужа ты только любишь? Без малейшего привкуса ненависти?
– Откуда ты все знаешь? – поразилась Катя и, как много лет назад, обмерла от суеверного ужаса перед ним.
– Именно поэтому ты и не можешь выкинуть меня из головы.
– Ты хочешь сказать… – растерянно начала Катя, но он не дал ей закончить.
– Марк говорил, что твой муж – замечательный человек. Ты все сделала правильно. Его отец был таким же?
– Чей? Володин?
Ермолаев застыл, не донеся сигарету до раскрытых губ:
– Кто такой Володя? Ах да… Нет, я имел в виду Марка.
– Почему тебя так волнует Марк? – насторожилась Катя. – Его не надо опекать, он вполне самостоятельный мальчик. И у него есть мать…
– У каждого из нас есть мать. Но это не спасает от одиночества.
Катя задумалась. Она плохо помнила мать Ермолаева. Ей почему-то казалось, что он избегает женщину, о которой много и восторженно говорит. Кажется, все то время, пока они жили вместе, Никита каждый день собирался пойти к матери и сообщал об этом чуть ли не каждому, но так ни разу и не сходил.
– Может, ты хочешь кофе? – спохватившись, спросил Никита, но она покачала головой.
– Я уже пила сегодня… Муж приносит мне каждое утро в постель. Он замечательный! Он ни разу не повысил на меня голос. А помнишь, как ты швырял в меня книги и чуть не разбил голову? Знаешь, он очень добрый и сильный, он ничего не боится! Ему не страшно ложиться вечером в постель, он делает это с удовольствием, как и все остальное. Жизнь доставляет ему радость просто сама по себе. Он не мучает ни себя, ни других. И он… И он не пишет стихов!
Никита внимательно смотрел на нее, не кивая против обыкновения и не пытаясь возразить. Когда она умолкла, он отложил сигарету, присел перед ней и осторожно провел длинным узловатым пальцем по ее щеке.
– Ты больше не любишь меня? – жалобно спросила Катя, забыв, как пять минут назад жаждала освободиться от этой любви.
– Катя, – грустно протянул Ермолаев, любуясь, как сквозь паутину ее волос расцветает забытое солнце. – Как я могу не любить тебя? Ты сделала из меня поэта.
– А ты хотел бы…
– Ты ведь сама этого не хочешь.
– Глупо, зачем я пришла? – пробормотала она и порывисто прижала к груди его вытянутую некрасивую голову.
Никита поднял лицо и чуть коснулся ее губ.
– Я отпускаю тебе все грехи, – прошептал он с грустной улыбкой. – Ты за этим пришла? Можешь жить спокойно – я не держу на тебя зла. И ты не напрасно пришла.
– Откуда ты знаешь эти стихи? – резко спросила Катя, сильно сжав ладонями его голову.
– Их написал твой племянник. – Никита с недоумением прищурился. – А что такое?
– Марк?! Но этого не может быть!
– Почему? Это слишком хорошо для него или слишком плохо?
– Я… Я не могу тебе объяснить! О господи, Ник, мне пора бежать.
– Да, да, конечно. – Он поспешно поднялся и пошел вслед за ней к двери.
Уже взявшись за измазанную засохшей краской дверную ручку, Катя сказала, не оборачиваясь:
– А знаешь, Париж – он ведь совсем серый…
– Я всегда это знал, – невозмутимо отозвался Никита.
Можно было бродить под звездами и бормотать стихи, погода позволяла. Свои ли, чужие, какая разница?
«Я точно такая же часть отца, как и эти вирши, – рассуждал Марк, шагая по малолюдному проспекту. – Значит, мы в равной степени принадлежим друг другу».
Когда-то по вечерам этот проспект был залит электрическим светом, и желтые, в бордовых ободках фасады домов отражали его, сохраняя краски уснувшего солнца. Но в последние годы тьма оживилась, и цепочки огней на крышах гасли одна за другой.
«Скоро мы будем бродить как слепцы – на ощупь», – сказал Бахтин незадолго до смерти.
Задумавшись, Марк и не заметил, как свернул с проспекта во двор и вышел на тихую улочку, показавшуюся ему знакомой. Растерянно огляделся, и его пронзило ужасом: из восстановленной витрины на него глядел ясноглазый манекен, одетый точно так же, как несколько дней назад. Время перетасовало настоящее и прошлое, и тот вечер исчез, будто его и не было. Ничего не произошло, и никто не догадывается, почему какой-то нищий старик умирает в реанимации.
Заставив себя оторвать взгляд от сияющих злорадством глаз манекена, Марк пошел прочь, сперва с трудом передвигая ноги, но с каждой секундой ускоряя шаг. Одинокие фонари освещали только крошечные пятачки, не позволяя узнать улицу, по которой он бежал. И лишь выскочив сбоку от серого здания вокзала, Марк остановился. Несколько мгновений он оторопело озирался, не понимая, как оказался тут.
«Он обитает здесь, – быстро бегая взглядом по лицам людей на площади, думал Марк. – Но я же не собирался идти к нему сегодня. Мы договаривались – в воскресенье… И если я не приду с деньгами, то он сам найдет меня. Он так сказал, и я ему верю. Уж этот-то найдет. Но не сейчас, не сейчас! Еще рано…»
Он повернулся, чтобы пойти домой, где можно вновь погрузиться в наркотическое забытье братьев Самойловых, которых теперь слушал, не заботясь о присутствии матери. Но не успел Марк сделать и нескольких шагов, как снова замер, парализованный страхом. Прямо на него, незаметно отделившись от мрачной громады вокзала, шел тот самый охотник на собак и стариков. Заломив мальчишке руки за спину, его вели два омоновца. Все трое глядели на Марка и направлялись к нему. Их разделяло каких-то десять метров… Девять… Восемь…
– Нет! – тонко вскрикнул Марк, отступая. – Нет!
Он бросился бежать, но страх не отставал, цепляя за ноги, насвистывая в уши: «Смешаешься с быдлом… Станешь грязью…» Резкая боль в боку заставила его остановиться. Марк глубоко вдохнул и обернулся так резко, что в шее раздался щелчок.
Позади никого не было. Омоновцы и не думали его преследовать. Уперевшись ладонью под ребра, Марк торопливо вернулся и увидел, как зловещая тройка направляется к районному отделению милиции.
– О боже! – Он засмеялся и обессилено опустился на пыльную решетку ограждения. – Что я за идиот… Теперь домой…
Но ему пришлось задержаться еще раз.
Ровное дыхание уснувшего двора прерывалось коротким повизгиванием старых качелей. Марк невольно замедлил шаг и вгляделся во тьму, прореженную слабыми полосами света, падавшего из окон. У него были зоркие глаза, но будь Марк даже близорук, он все равно бы узнал одинокую длинную фигуру. Ему захотелось убежать, но он решил, что уже слишком много бегал сегодня, пора и остановиться.
Он сунул руки в карманы джинсовой куртки и вразвалочку направился к Ермолаеву. Качели пронзительно вскрикнули и затихли.
– Привет, – небрежно сказал Марк, остановившись в двух шагах. – Что это вы тут делаете?
Ермолаев пристально глядел на него, обдавая запахом пива, и молчал. Когда он заговорил, Марк почувствовал невольное облегчение.