Под крышами Парижа (сборник) — страница 8 из 25

[64], язык его отдавал ароматом живописи, изысканными и мистическими гармониями, алхимическими парами и видениями, меланхолическими раздумьями и духовными эссенциями, слишком неуловимыми, чтобы быть выраженными в словах, но эти слова могли на них намекнуть, пробудить их к жизни, когда выстраивались в некие сенсорные модели. В том, как он пользовался своим голосом, было что-то от фисгармонии. Голос этот предполагал некую промежуточную сферу – скажем, область слияния небесного и земного потоков, где дух и материя взаимопереплетались и что можно было передать только музыкой. Жесты, сопровождающие эту музыку, были скупы и однообразны, в основном это была мимика зловещая, до вульгарности точная, дьявольская, когда она сводилась лишь к движениям мышц рта и губ, и едко-мучительная, патетическая, надрывная, когда концентрировалась в его глазах. Пробирающая до мозга костей, когда он двигал кожей черепа. Все прочие, так сказать, части его тела обычно оставались неподвижны, за исключением его пальцев, которые то и дело легонько постукивали или барабанили по столу. Даже его ум, казалось, сосредоточен в звукоснимателе, в фисгармонии, которая располагалась не в гортани, не в груди, но в какой-то промежуточной сфере, соответствующей местоположению эмпирей, откуда он извлекал свои образы.

Уставившись на него рассеянным взором в одну из таких неуловимых минут, когда я осознавал, что брожу в тростниках собственных фантазий, я обнаруживал, что изучаю его, словно в зеркальный телескоп, – изменения его образа, перестраивающегося как быстро бегущие гряды облаков: то он исполненный печали мудрец, то сивилла, то великий повелитель вселенной, то алхимик, то созерцатель звезд, то маг. Порой он был похож на египтянина, порой на монгола, порой на ирокеза, порой на могиканина, порой на халдея, порой на этруска. Часто на ум приходили вполне конкретные лица из прошлого, те, в которые он, казалось, перевоплощался на мгновение, или те, с которыми у него было сходство. А именно: Монтесума[65], Ирод[66], Навуходоносор[67], Птолемей[68], Валтасар[69], Юстиниан[70], Солон[71]. Апокалиптические имена, в каком-то смысле. Пусть это был конгломерат самых разных личностей, по сути своей они складывались в конкретные элементы его натуры, которая обычным образом не поддавалась определению. Он представлял собой сплав, и в этом смысле сплав очень странный. Не бронзы, не латуни и не золота с серебром. Скорее, какой-то не имеющий названия коллоидный вид сплава, который мы ассоциируем с телом, когда оно становится добычей какой-нибудь редкой болезни.

Был один образ, который он таил глубоко в себе, образ, который он обрел в юности и от которого никогда не мог избавиться: «Мрачный Гас». У меня екнуло сердце в тот день, когда он показал мне свою фотографию в возрасте пятнадцати-шестнадцати лет. Это была почти точная копия друга моего детства Гаса Шмельцера, которого я дразнил и мучил сверх всякой меры за его хмурую, угрюмую, вечно хмурую и угрюмую физиономию. Уже в том возрасте – а может, и раньше, кто знает? – в психику Морикана были врезаны все модальности, которые ассоциируются с такими понятиями, как «лунный», «сатурнический» и «погребальный». Можно было уже ощутить мумию, в которую превратится эта плоть. Можно было увидеть птицу дурного предвестия, усевшуюся на его левом плече. Можно было осязать лунный свет, меняющий его кровь, повышающий чувствительность его сетчатки, окрашивающий его кожу смертельной бледностью заключенного, наркомана, обитателя запретных планет. Зная его, можно было даже узреть те тончайшие антенны, которыми он столь гордился и которые были его надежным ориентиром, подвергая чрезмерному напряжению его, так сказать, интуитивные мышцы. Могу пойти дальше – почему бы нет? – и сказать, что, заглядывая в его исполненные горечи глаза, затененные глаза человекообразной обезьяны, я мог увидеть череп в черепе, бесконечную гулкую голгофу, освещенную сухим, холодным, убийственным светом некой вселенной, неподвластной воображению даже самого закоренелого мечтателя от науки.

В искусстве воскрешения он был мастер. Притронувшись к тому, что припахивало смертью, он оживал. К нему просачивалось все погребенное в могиле. Ему нужно было только махнуть волшебной палочкой, чтобы создать подобие жизни. Но, как со всяким волшебством, даже самым поэтическим, все кончалось прахом и пеплом. Прошлое для Морикана редко было живым прошлым; это был морг, который в лучшем случае мог напоминать музей. Даже его описание живого было каталогом музейных экспонатов. В своем воодушевлении он не делал различий между тем, что есть, и тем, что было. Время было его средством, медиумом. Бессмертным средством, которое не имело никакого отношения к жизни.

Сказано, что Козероги хорошо ладят между собой, в первую голову потому, что у них так много общего. Я же лично убежден, что между этими привязанными к земле созданиями гораздо больше отличий, что у них гораздо больше проблем в понимании друг друга, чем это имеет место у других типов. Взаимопонимание между Козерогами – это скорее поверхностное согласие, так сказать, перемирие, нежели что-то еще. Чувствуя себя как дома в потаенных глубинах или горних сферах, редко на длительный срок обживая какой-нибудь регион, они в большем родстве с птицей Рух и Левиафаном, чем друг с другом. Что они, пожалуй, действительно понимают, так это, что они разнятся по высоте благодаря прежде всего позиционным подвижкам. Способные объять всю гамму, они без труда отождествляются и со мной, и с вами. Такова природа их связи, вот почему они способны прощать, но не забывать. Они никогда ничего не забывают. У них фантасмагорическая память. Они помнят не только свои личные, человеческие страдания, но также до– и внечеловеческие. С легкостью скользящих в тине угрей они могут сползать вспять в протоплазменную слизь. Они также несут в себе память о высших сферах, о серафических состояниях, как будто знавали долгие периоды освобождения от земных оков, как будто бы самый язык серафимов был им знаком. И правда, можно было бы сказать, что им, обреченным на землю, земное существование подходит гораздо меньше, чем прочим типам. Для них земля – это не только тюрьма, чистилище, место искупления грехов, но также и кокон, который они неизбежно покинут, отрастив неразрушимые крылья. Отсюда их медиумизм, их способность и желание к всеприятию, их экстраординарная готовность к обращению. Они приходят в мир как гости, чье предназначение – другая планета, другая сфера. Их отношение ко всему – это последний взгляд на окружающее, это вечное «прощай» земному бытию. Они впитывают в себя самую суть земли, готовясь таким образом к своему новому телу, новой форме, в обличье которой они навсегда расстанутся с землей. Они умирают бесконечное число раз, тогда как другие умирают лишь однажды. Отсюда их иммунитет к жизни или к смерти. Их подлинная обитель – в сердцевине таинства. Там им все ясно. Там они живут порознь, лелеют свои мечты и чувствуют себя «как дома».


Прошло едва ли больше недели его жизни у нас, когда он однажды позвал меня в свою каморку для «консультации». Речь шла о кодеине. Начав с длинной преамбулы по поводу своих страданий и лишений за последний год, он закончил коротким описанием кошмара, каким явилось его недавнее пребывание в Швейцарии. Хотя он был швейцарским подданным, Швейцария – это не его страна, это не его климат, не его тарелка супа. После всех унижений, перенесенных им во время войны (Второй мировой), последовали еще большие унижения, на какие только были способны бесчувственные швейцарцы. Все это, само собой, привело к чесотке. Он замолчал, чтобы закатать штанины. Я ужаснулся. Ноги его были сплошь покрыты ранами. Далее говорить на сей предмет не было никакой нужды.

Теперь же, пояснил он, если бы только он достал немного кодеина, его нервы успокоились бы, – по крайней мере, он смог бы немного поспать, хотя это и не излечит чесотки. Не попробую ли я достать для него хотя бы чуть-чуть, может, завтра, когда я поеду в город? Я сказал, что попробую.

Я никогда не принимал ни кодеина, ни вообще таблеток, чтобы спать или бодрствовать. Я даже и не подозревал о том, что кодеин можно заполучить лишь по рецепту врача. Об этом мне сообщил аптекарь. Не желая разочаровывать Морикана, я обратился к двум знакомым докторам с просьбой выписать мне, если это возможно, необходимый рецепт.

Они отказались. Когда я поставил об этом в известность Морикана, он вышел из себя. Он повел себя так, словно американские врачи вступили в сговор, чтобы он мучился.

– Какой абсурд! – кричал он. – Даже в Швейцарии это продается свободно. Полагаю, мне бы больше повезло, если бы я попросил кокаин или опиум.

Прошло еще два или три дня, когда он вовсе не ложился спать. Затем еще одна консультация. На сей раз – дабы поставить меня в известность, что он придумал выход. И к тому же очень простой. Он напишет в Швейцарию своему аптекарю и попросит того послать кодеин по почте, очень маленькими порциями. Я объяснил ему, что такой ввоз будет незаконным, независимо от количества. Далее я объяснил, что если он совершит подобное, то сделает и меня соучастником преступления.

– Что за страна! Что за страна! – восклицал он, воздевая руки к небу.

– Почему бы вам снова не попробовать ванны? – предложил я.

Он пообещал. Он сказал это так, будто я потребовал, чтобы он проглотил порцию касторки. Когда я собрался уйти, он показал мне письмо, только что полученное от его хозяйки. В нем говорилось о его задолженности и о том, что я не сдержал своего обещания. Я-то абсолютно забыл и о ней, и о чертовом долге.